«Нет у человека преимущества перед скотом, потому что... все идет в одно место: вышло из праха и в прах отойдет» (Еккл. 3, 19—20). Если и Тот, кого весь мир не стоит, в прах отошел, то цену жизни понял лучше всего мудрейший из сынов человеческих, Екклезиаст: «мертвые блаженнее живых, а еще блаженнее тот, кто никогда не жил и не видел злых дел, какие делаются под солнцем» (Еккл. 4, 3).
Понял цену жизни и Мефистофель:
Завтра начнется вторая всемирная война, в которой накопленные человечеством, за десять тысячелетий так называемой «культуры», «цивилизации», сокровища погибнут бессмысленно, – и отвечать будет некому, жалеть – не о чем, потому что все они – только бывший и будущий прах.
Но если Христос воскрес, то иное солнце, иное сердце, иная жизнь, иная смерть. Вместо вечной войны – вечный мир, в котором люди сделают наконец первый шаг к Царству Божию на земле, как на небе.
Если все человечество, как думает Бергсон и думал Данте, есть «движущееся рядом с каждым из нас, и впереди, и позади каждого, великое воинство в стремительном натиске, способном сокрушить все, что стоит на его пути, и опрокинуть многие преграды – может быть, даже смерть», – то пасть духом – значит, для этого воинства, быть пораженным, а не пасть – значит победить. С Дантовых дней началось и до наших дней продолжается падение в человечестве духа. Лучше Данте этого никто не видел и больше, чем он, никто не сделал для того, чтобы павший в человечестве дух восстановить.
Лучше Данте никто не знает, что живым нельзя спастись одним – можно только вместе с умершими – воскресшими, потому что одна круговая порука соединяет мертвых и живых в борьбе с «последним врагом» – Смертью. Если для нас и все живые мертвы, то для Данте и все мертвые живы. Жалкий пистойский воришка, ограбивший церковь, Ванни Фучни[6], и флорентийский фальшивомонетчик, маэстро Адамо[7], так же для него бессмертны, потому что лично-единственны и неповторимы в вечности, как Беатриче и св. Бернард Клервосский. В людях презреннейших, осуждая их на муки ада, утверждает он человеческое достоинство больше, чем мы – в Сократе и Цезаре, думая, что в смерти нет у них преимущества перед животными, – «все идут в одно место».
После двух-трех первых веков христианства весь религиозный опыт святости есть движение от земли к небу, от этого мира к тому. Данте предчувствует новую святость в обратном движении – от неба к земле. Только земную любовь к небу знают святые, а религиозный опыт всего дохристианского человечества – небесная любовь к земле – в христианстве забыт. Данте первый вспомнил эту любовь.
Две души у человека – два сознания: бодрствующее, дневное, поверхностное и ночное, спящее, глубокое. Первое движется, по закону тождества, в логике, в чувственном опыте, и, доведенное до крайности, дает всему строению жизни тот мертвый, «механический» облик, который нам так хорошо знаком; второе – движется в прозрениях, ясновидениях сверхчувственного опыта, и дает всей жизни облик живой, органический, или, как сказали бы древние, – «магический». Чтобы объяснить, или хотя бы только напомнить, что это значит, можно бы указать на такое слабое и грубое подобие, как животное чутье, «инстинкт». Ласточки знают, куда нужно лететь, чтобы попасть в прошлогоднее гнездо, за две тысячи верст; знают муравьи, где надо строить муравейник на берегу реки, чтобы не залило его водой половодья. Знание это, не менее достоверное, чем то, которое мы приобретаем путем силлогизмов и чувственных опытов, кажется нам «чудесным», «магическим». Плохо было бы муравьям, если бы, потеряв животный инстинкт, они построили кочку на берегу реки слишком низко; плохо было бы ласточке, если бы, в полете над морем, она забыла, куда надо лететь, чтобы достигнуть берега: так же плохо и нынешнему человечеству, забывшему, где надо ему строить свой вечный дом, и куда лететь, чтобы достигнуть вечного берега.
Жив человек лишь «чувством прикосновения своего таинственным мирам иным» (Достоевский); если же чувство это глохнет в нем, – он умирает той «второю смертью», от которой нет воскресения.
«Магия» сверхчувственного опыта, в наши дни, всюду убита «механикой», «ночная душа» – «дневной»; только в искусстве она все еще жива; творчество художника все еще движется не по лестнице умственных доводов и чувственных опытов, а внезапными, как бы «чудесными», взлетами, так что в этой «чудесности» гения и заключается его особенность, несоизмеримость с нашей обыденной «механикой». – «Есть ли магия?» – на этот вопрос все еще искусство отвечает: «есть». Все еще души человеческие укрощаются искусством, как дикие звери – Орфеевой музыкой. Даже пауки слушают музыку; даже Ленин что-то любил, или хотел бы любить, в Пушкине.
Данте – новый маг, Орфей: так же укрощает и он души человеческие – хищных зверей – музыкой; так же сходит в ад за Евридикой – душой человека и человечества.
Веточка мимозы найдена на сердце усопшего, в гранитном саркофаге Аменофиса II: нежные листики-перышки «не-тронь-меня» должны были ответить трепетом на трепет воскресающего сердца. Вот что такое вечная, действительная Магия-Религия: одоление закона естества – смерти – иным законом высшим, сверхъестественным, – любовью, воскрешающей мертвых.
Но чтобы это понять, надо больше чем верить, – надо испытать на себе то, о чем говорит единственный на земле Человек, победивший смерть:
Только ответом на этот вопрос решается все здесь, на земле, сейчас, так же, как решится некогда в вечности.
Древнеегипетское слово seenech имеет два смысла: «ваятель», «художник» и «оживитель», «воскреситель мертвых»[]. Данте в этом смысле величайший художник за две тысячи лет христианства. Творчество Гёте и Шекспира – только искусство; творчество Данте больше чем искусство, и даже больше чем жизнь, это источник жизни – религия. Дантово искусство величайшее, потому что религиознейшее из всех искусств.
Что сделал Данте в Святой Поэме? Подошел так, как никто из художников слова – к вечному делу религии – воскресению мертвых.
IV
ЧЕТЫРЕ МАГИИ
Данте в Святой Поэме соединяет и устремляет к одной цели – воскресению мертвых – четыре искусства, четыре магии. Первая, более вещественная, осязаемая, – ваяние, – в «Аду»; вторая, более духовная, зримая, – живопись, – в «Чистилище»; третья, самая духовная, слышимая, – музыка, – в «Раю»; и наконец, четвертая, включающая в себя все три остальные, – магия зодчества, – во всей «Комедии».
В древнем египетском зодчестве – такое величие и такая простота, как только в созданиях природы. Почти невероятно, что замысел, подобный пирамиде Хеопса, мог быть исполнен[1]. – «Это сон исполинского величия, осуществленный только раз на земле, неповторяемый»[2]. В усыпальнице Хеопса, несмотря на тысячелетия и на землетрясения, колебавшие громаду пирамиды, ни один камень ни на волосок не сдвинулся. Тысячепудовые глыбы гранита сплочены так, что нельзя между ними просунуть иголку, и отполированные до зеркальной гладкости грани их подобны граням совершенного кристалла. Это самое вечное из всего, что создано людьми на земле. Можно бы сказать почти то же и о Дантовом зодчестве в «Комедии».