Два великих тосканца, этруска – Данте и Леонардо да Винчи, – подняли на плечах своих, как два Атланта, всю тяжесть будущего мира; Данте поднял ее ко Христу, а Леонардо, предтеча Гёте-Фауста, неизвестно к кому – ко Христу или к Антихристу.
Бритое, голое, тонкое, с выдающейся вперед нижней челюстью, под странным, точно женским, головным убором тех дней, красным колпаком с двумя по бокам полотняными белыми лопастями, будто старушечье, лицо Данте напоминает этрусскую волшебницу Манто; а лицо Леонардо, в старости, с волнистой, длинной, седой бородой, с щетинисто-нависшими, седыми бровями над темными впадинами страшных или жалких, нечеловеческою мыслью отягченных глаз и с такою же, как у Данте, горькой складкой крепко сомкнутых, как будто навеки замолчавших, губ, – напоминает не этрусского, а более древнего, пещерного волхва, – того, кто зажег в Ледниковой ночи первый огонь, как титан Прометей.
«В теле или вне тела» был Данте «восхищен на небо» – этого он сам не знает, так же, как ап. Павел (II Кор. 12, 2—3), а Леонардо, изобретая человеческие крылья, чтобы лететь, как Симон Волхв летал, и полетит Антихрист, знает, что человек будет «восхищен на небо, в теле».
В стенописях этрусских могил как будто уже предвосхищены картины Дантова «Ада»[25], где Минос, Герион и Грапии – этрусские чудовищные демоны. И неземные страшилища винчьевских карикатур так родственны видениям этих двух адов, этрусского и Дантова, как будто и те и другие вышли из одного и того же безумного и вещего бреда. И в таинственной улыбке Леонардовой Девы Скал, пещерной Богоматери (чья, может быть, родная сестра – маленькая Брассенпуйская пещерная Изида) – та же неземная прелесть, как в улыбке маленьких бронзовых этрусских богинь Земли-Матери, найденных на склонах той самой горы Фьезоле, где родилась Беатриче, и где от ног ее запечатлелись, столько раз мысленно целованные Данте, легкие следы. Той же улыбки неземную прелесть увидит он в Раю, на губах Беатриче:
Так, кто была на земле Возлюбленной Данте, будет на небе Матерью:
Что на земле начала Беатриче, кончит на небе Дева Мария.
эта молитва св. Бернарда Клервосского есть молитва и грешного Данте.
Только исполнив ветхий и новый, вечный завет Виргилия, а может быть, и всего дохристианского человечества:
Данте найдет Третий Завет Духа-Матери – единственный путь к Воскресению.
III
ДАНТЕ-МАГ
«Я ничего не сделал и не сделаю» – вот вечный страх и мука таких людей, как Данте, или, вернее, такого человека, потому что не было другого подобного ему за два тысячелетия христианства, и едва ли скоро будет в «поэзии-делании». Данте не мог не сознавать или, по крайней мере, не чувствовать иногда, что в главной воле его – к соединению двух миров, того и этого, в одном
Слишком понятно, что в такие минуты или часы, дни, месяцы, годы сомнений, неимоверная, им поставленная себе в «Комедии» цель – «вывести человека из состояния несчастного», – Ада земного, и «привести его к состоянию блаженному», «земному Раю» – казалась ему самому почти «безумною»:
Кажется, этого возможного «безумья» он страшится не только в самом начале пути к «Раю земному» – Царству Божию на земле, как на небе, но и в самом конце: иначе не замуровал бы в стену, накануне смерти, тринадцать последних, высших песен Рая. Самое для него страшное, может быть, то, что в этом «безумном желании» он иногда сознает или, по крайней мере, чувствует себя не «грешным», а
Очень вероятно, что бывали такие минуты, когда он готов был поверить тому, что следовало из ошибочных, в уровень тогдашнего знания; но для него соблазнительно точных, астрологических и богословских выкладок, а именно тому, что первое всемирно-историческое движение к Царству Божию – «поворот всех кораблей носами туда, куда сейчас кормы их повернуты», – совершится не ранее, как через семь тысячелетий – т. е. через столько веков, сколько отделяет конец каменного века от Р. Х.[2] Судя по этому, Данте – меньше всего отвлеченный мыслитель и мечтатель из тех, кого мы называем «идеалистами»: он «видит все», tutto vedea, по глубокому слову Саккетти; он знает, с кем борется; чувствует действительную меру того, что хочет сделать: раздавливающий вес подымаемых им тяжестей.
Так бесконечно трудна цель его – борьба за христианство будущее – потому, что и бывшее уже изнемогает в мире, именно в эти дни: между смертью св. Франциска Ассизского и рождением Данте уже начинается то, что мы называем «Возрождением» и что, может быть, вернее было бы назвать «вырождением» христианского человечества; тогда уже совершается «великий отказ», il gran rifiuto[3], отступление от Христа, единственного двух миров Соединителя:
Хуже всего, что в главной воле своей к соединению Двух в Одном, Третьем, Данте должен был бороться не только со всем миром, но и с самим собою, потому что находил иногда и в себе не соединение, а «разделение» двух миров: «было в душе моей разделение», la divisione ch’u ne la mia anima[4]; потому что и он уже родился, жил и умер, под знаком
мог уже и он сказать.
Главная цель его – «вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, еще в этой жизни земной», – была так бесконечно трудна еще и потому, что самое трудное в религиозном действии – дать людям почувствовать, что ответом на вопрос, ждет ли их что-то за гробом, или не ждет ничего, – решается все, не только во внутренней духовной жизни их: ложь или истина, зло или добро; но и в жизни внешней, физической: болезнь или здоровье, голод или сытость, война или мир. Людям кажется, что от судеб их в вечности ничто не зависит во времени, как от цвета облаков. Но пахарь, готовящий жатву, знает, что светлым или темным цветом облаков предвещается дождь или засуха, – хлеб или голод, жизнь или смерть, не только для него одного, но и для множества людей.
Эту зависимость временного от вечного, всего, что здесь, на земле, сейчас, от того, что некогда будет в вечности, лучше Данте никто не чувствовал, и никто не сделал больше, чем он, чтобы дать это почувствовать людям.