Данте начал писать «Рай» еще до Равенны, но кончил его только здесь, в три-четыре последних года жизни. Все эти годы длилось видение Рая, самое ясное и, может быть, самое близкое к тому, что действительно есть рай. Но, дописав последний стих последней песни:
проснулся от этого видения, сошел с неба на землю и продолжал на ней жить, – с каким чувством, – об этом он сам говорит:
«Сюда» – из этого мира в тот, – из временной чужбины на вечную родину.
Эта молитва скоро исполнилась: Данте освобожден был тем, что казалось людям смертью его, но было для него самого вечною жизнью – Раем.
XIX
РАЙ
Данте не был одинок в Равенне, или казалось, что не был: двое старших сыновей, Пьетро и Джьякопо, приехали к отцу из Вероны; приехала и дочь, Антония, из Флоренции[1]. Судя по тому, что, девушкой, она покинула мать, чтобы приехать к отцу, а после его смерти постриглась в одной из равеннских обителей, под именем, для них обоих святым, Беатриче, – она любила отца и была им любима больше всех детей[2]. Были у него и ученики, в Равеннской высшей школе, подобии Университета, Studio Pubblico, где согласился он быть учителем итальянского «народного» языка, vulgare, и поэзии, может быть, для того, чтобы самому зарабатывать хлеб; хотя и не горек был ему хлеб великодушного хозяина, а свой все-таки слаще, и, может быть, догадавшись о том, Гвидо предложил ему этот заработок[3].
Были у него и друзья: два нотариуса, сер Пьетро Джиардино и сер Менгино Меццани (Menghino Mezzani), городской врач, Фидуччи де Милотти (Fiduccio de Milotti) и, вероятно, многие другие. Кое-кто из них пописывал стишки и почитывал «Комедию»[4]. Все они были, кажется, хорошие люди, благоговейные почитатели Данте, преданные ему душой и телом. Но в самом глубоком и дорогом для него он был им не понятен и не нужен. А если бы они его поняли, то, может быть, огорчились бы или испугались, как дети пугаются незнакомого человека со страшным лицом.
Как непонятен и неизвестен был Данте самым близким людям, даже родным, видно по двум составленным его сыновьями, – Пьетро, ученым законоведом, и Джьякопо, ученым каноником, – огромным схоластическим истолкованиям «Комедии», где не сумели они сказать ничего, кроме общих мест и ученых пустяков[5]. Видно это также из того, что, когда, по смерти Данте, тринадцать последних песен «Рая» считались потерянными, Пьетро и Джьякопо вздумали присочинить их от себя, что справедливо называет Боккачио «самомнением глупейшим»[6]. Мало скромности и в том плохеньком сонете, посвященном Гвидо Новелло, где Джьякопо Алигьери, посылая ему первый полный список «Комедии», называет ее «своей сестрой», mia sorella, потому что один отец у них обоих – Данте[7].
Громче ли имя его и лучше ли знают люди, кто он такой, в самом конце его пути, нежели в середине, – можно судить по многим исторически-подлинным свидетельствам. В те самые дни, когда он пишет последние песни «Рая», некий Джиованни дель Виржилио (имя это он присвоил, думая, вероятно, сделать честь не только себе, но и Виргилию), учитель латинского языка и поэзии в Болонском университете, учит Данте в стихотворном послании, о чем ему должно писать, советуя перейти с «низкого» итальянского языка на «высокий» латинский. И гордый Данте, в угоду этому маленькому грамматику, смиренно рядится в двух ответных латинских эклогах в Аркадского пастушка, Титира[9]. «Данте писал латинские эклоги и еще
Всем понятный и не скудными, как Данте, лаврами венчанный Петрарка, не завидуя «шумным рукоплесканиям мясников, красильщиков и харчевников, приветствующих Алигьери, предпочтет быть вдали от него, в сообществе Гомера и Виргилия»[11].
В те же дни последних песен «Рая» некий Чекко д’Асколи (Сессо d’Ascoli), ученый астролог, человек неглупый, хотя и бездарный поэт, тоже гость Гвидо Новелло, уличает Данте в «маловерии», которое «довело его до ада», откуда он «уже не вернется», и доказывает, что Данте «сочинял пустяки»[12].
В те же дни, при Авиньонском дворе папы Иоанна XXII, судьи Святейшей Инквизиции начинают дело о покушении Миланских герцогов, Маттео и Галеаццо Висконти, извести папу колдовством, при помощи маленького, не больше ладони, серебряного человечка, голого, с вырезанной на лбу надписью: «Папа Иоанн», с колдовским, на груди, знаком и словом «Амаймон». После первой неудачной попытки герцога Маттео убедить одного миланского священника, слывшего чернокнижником, произвести над человечком нужное для смерти папы колдовство, сын Маттео, Галеаццо, снова призвал того же священника и доказывал ему, что смерть этого папы, сделавшего столько зла Гибеллинам и, через них, Италии, будет для нее великим благом. А в заключение прибавил, как сильнейший довод: «Знай, что для того же самого дела, как тебя, я вызвал и магистра Данте Алегьери, гражданина Флоренции»[13].
В те же дни некий Гвидо Вернани, доминиканец, в книге о Дантовой «Монархии» доказывает, что «этот болтливый софист... смешивающий философию с вымыслом... и соблазняющий сладким пением Сирены... не только малосведущих, но и ученых людей, – есть не что иное, как сосуд дьявола»[14].
«Многие... подозревали Данте в ереси и думали, что он патарин» (манихеянин), – вспоминает Джьякопо дэлла Лана, первый истолкователь «Комедии»[15]; то же подтвердит и неизвестный писатель XIV—XV веков: «В те дни, когда писал Данте книгу свою („Комедию“), многие, не поняв ее, как следует, думали, что он поврежден в вере»[16].
В 1327 году, шесть лет по смерти Данте, францисканский монах, Фра Аккорзо, поставленный папой Иоанном XXII инквизитором «еретической злобы» в Тоскане, произведет следствие над «Комедией», чтобы знать, нет ли в ней «ереси». А в следующем году сожжет за ересь того самого Чекко д’Асколи, который уличал Данте в «маловерии»[17].
В 1329 году кардинал Бертрандо дэль Поджетто (Poggeto), производивший следствие о «колдовстве» Данте, сожжет на костре его «Монархию» и если не сделает того же с вырытыми из земли костями его, то не по своей вине[18].
Знал ли Данте, что новая туча нависла над ним? Если и знал, то, вероятно, был спокоен и думал с тихой усмешкой: «Не успеют!» Глупостью и злобой человеческой уже не возмущался; ничего от людей не ждал и ни на что от них не надеялся. Мир шел помимо него и против него; это видел он и принимал тем легче, что тот мир становился для него все действительнее, а этот все призрачней. «В небе смирения, там, где Мария»[19], побывал недаром: новое, неведомое чувство – жалость к врагам, прощение обид, – сходило в душу его, как райское веянье. Не было в земном аду столь вечных льдов, чтобы не растаяли они на сердце его, в теплоте «нездешнего Солнца – Агнца». Тихим светом горела в душе его мысль о Ней, Единственной, как в вечернем небе горит звезда Любви.
Этот час наступил и для Данте, но сердце его над смертью временного дня уже не плакало, а рождению дня незакатного радовалось. В тихих шагах близящейся смерти слышались ему знакомые шаги Возлюбленной. «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка... с миром, ибо видели очи мои спасение Твое» (Лк. 2, 29—30), – это мог бы и он сказать. Так же несомненно, как то, что жил, страдал и любил, он знал, что спасен. И ходил, как ходит овца на пастбище, под взором Доброго Пастыря.
Летом 1321 года произошло событие ничтожное, но едва не сделавшееся роковым для Гвидо Новелло: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, равеннском и венецианском. В драке убит был капитан венецианского корабля и его помощник, вместе с несколькими матросами, а корабль захвачен равеннцами в плен. Этого было достаточно, чтобы нарушить мир между маленькой Равеннской Коммуной и великой царицей Адриатики, а война между ними означала бы гибель Поленты. Большей опасности он еще никогда не подвергался: каждого из соединившихся против него союзников Венеции было довольно, чтобы его уничтожить. Земли его отовсюду были окружены врагами: с устья По и с моря грозил ему венецианский флот, а с суши – войска двух могущественных кондотьеров, Орделаффи да Форли и Малатеста да Римини. Не было для него другого спасения, кроме искусных переговоров о скорейшем восстановлении мира[21].