Едем с маленьким человеком домой. Теперь на автобусе. Спрашивает: «А этот автобус иксецентилальный?» На нас с удивлением оборачивается парочка. Они лет на пятнадцать меня младше. Отвечаю: «Нет, всё намного хуже, мы сейчас в параллельном декабре». — «Это как?» — спрашивает маленький человек. «Это тот декабрь, который никогда не закончится, в котором никогда не наступит Новый год, никогда не будет весны и лета», — говорю. Парочка смотрит на нас с ужасом. «Интересно, а что будет, если мы с тобой в параллельном декабре сядем в иксецентилальный троллейбус?» — спрашивает меня маленький человек.
Выходим из автобуса. На площади ледяные фигуры, на площади подожгли разноцветным электричеством елку, на площади все моргает, мигает все на площади, на площади этой невозможно почувствовать себя взрослым. Подходим к дому, говорю: «А если в параллельном декабре сесть в экзистенциальный троллейбус, тогда ты никогда не станешь взрослой, тело твое вырастет, вокруг тебя все постареют, а ты никогда никуда не приедешь и будешь всегда такой, какой села в этот троллейбус в параллельном декабре». — «Неплохо», — отвечает маленький человек. «Неплохо», — соглашаюсь я.
Не могу вспомнить ни одного дня после того, как мне исполнилось сорок. Когда я пытаюсь взглянуть выше подола красного платья и красных туфель на высоком каблуке, слышу женский смех. Каблуки стучат по паркету, ноги исчезают за углом. Я заглядываю за угол, но там никого нет. Ни в одной из комнат. Я перестаю искать и ложусь спать. Сон мой рваный. В нем нет ничего кроме подола разлетистого красного платья, женского смеха и мягких светлых длинных волос маленького человека. Так каждый день, каждый вечер и каждую ночь. Я не знаю, сколько это длится. Может, тысячи лет, может, несколько недель. Когда пытаюсь найти в памяти хоть что-нибудь до того дня, когда мне исполнилось сорок, вижу одну и ту же картинку — мне лет пять, я где-то в городе на границе с Монголией. Здесь зима. Здесь снег такой пушистый, что кажется, будто из него можно связать варежки. В сенях ругаются друг с другом куры. Их дед туда определил, и я ненавижу, я боюсь эти сени. Их не миновать, если хочешь пойти ночью в туалет. Еще в сенях за крюк к потолку подвешена туша борова Борьки. Его убили вчера, потому что завтра Новый год. Из Борьки будет холодец, из Борьки много чего будет, потому что Новый год, а я ненавижу сени.
Я стою у двери. Дверь тяжелая, обита каким-то одеялом и клетчатым покрывалом. Я не хочу в сени и не хочу напрудить в трусы. Слышу, как проснулась бабушка. Идет она долго. Шугает кота Барсика, гладит собаку Стрелку, а я по-прежнему стою перед дверью и боюсь всего того, что завтра случится с Борькой. И курей, конечно. Бабушка подходит, гладит по голове и говорит: «Борька сдох, куры — не петухи, а завтра утром тетка Лиза принесет молока из-под коровы, и хлеба напеку. Киселя будешь?» — «Буду», — отвечаю. И нет больше страха. И что? Дело в какой-то конкретной старушке? Нет, конечно, все из-за того, что бабушка моя была метафизическая. И кисель для меня делала густейший. Такой густой, что я ложкой в миске кисель гнал к краям, и это была красная армия, а дно миски белое, и, конечно, это была армия белая. На дворе зима, на дворе город на границе с Монголией, на дворе снег такой, что из него можно сшить шубу, на дворе восьмидесятые годы прошлого века, а у меня в киселе белые победили красных. Я рассказал про это деду, дед сказал, что я — диссидент. Я рассказал про это бабушке, бабушка метафизическая, и потому сказала, что неважно, кто победил, важно, что война закончилась.
У метафизической бабушки были метафизические блюда — и не только мертвый Борька, и не только кисель, в котором закончились войны. Были пирожки, была жареная картошка, был борщ, был плов.
Теперь я тысячу лет в городе, чьего имени не помню. Мой дом последний на улице Гоголя, и мне сорок лет. Я, конечно, готовлю уже лучше, чем готовила моя бабушка. А так быть не должно. Должна у человека оставаться в душе эта теплейшая нежность — бабушкины пирожки. А теперь я сам метафизическая бабушка, потому что «тот, кто убивает дракона, сам становится драконом». Я все готовлю лучше, чем готовили бабушки и мамы. Я даже не понимаю, как могло быть вкусным то, что делали они, и чувствую себя из-за этого еретиком. Мне хочется зарезать Борьку, чтобы проверить, а получится ли из его трупа все так же вкусно. Но Борьки в сенях нет. Сеней нет.
Скоро на бульваре рядом с улицей Гоголя включат фонтаны. Завтра утром, как проснусь, я услышу женский смех. Мелькнет подол красного платья, и я рвану за ним, но за углом никого не будет. Никого не будет ни в одной из комнат. Новый день я начну с того, что выйду из подъезда и отправлюсь в магазин. Идти не больше минуты. Я выйду из подъезда во всем домашнем, настолько близко магазин и весна.
2
Подол красного платья пыхнул ярким, как только я открыл глаза. Я вскочил с кровати. Вот каблуки красных туфель застучали в прихожей. Я туда. Они уже на кухне. На кухне привычная пустота быта: газовая плита, засаленные прихватки, немытая посуда и что-то протухло. Проморгался. Протух, скорее всего, я.
Открыл окно. На улице все еще весна. Бульвар рядом с улицей Гоголя с утра пока еще размазан, будто я не в окно смотрю, а ролик на ютубе в низком качестве. В кармане двести рублей. Вчера было столько же. Завтра будет так же. Одна сторублевая купюра испачкана в крови. Я столько раз этими деньгами расплачивался, столько тысяч лет, что уже знаю наизусть и номера купюр, и потертости, и заломы. Если эти мои две купюры по сто спрятать в разменянном на рублевые сотки миллиарде долларов, я все равно их узнаю. Я бы в привычной городской толпе не смог узнать лицо близкого мне десять лет назад человека, но эти две сотки определю точно. Да и что лица? Я своего лица разглядеть не могу. Пытался, но в зеркалах только блики и пятна.
В лифте я читаю те же самые объявления, что и несколько тысяч лет назад: креветки крупные — 1000 рублей за килограмм. Креветки мелкие — 850 рублей за килограмм, подключение бесплатное, скорость до трехсот мегабит в секунду, позаботьтесь о суставах, ипотека под выгодные проценты, мастер Андрей настроит интернет, проверит компьютер на вирусы, переустановит систему, живет в вашем районе. Лифт замирает с оттяжкой, будто проскочил первый этаж и вернулся обратно. На дверях написано «хуй». В подъезде пахнет кошачьей мочой, но кошку уже давно отсюда выгнали. Дверь в подъезд открыта, сорвана с магнита, и сломан доводчик. На улице пахнет молодым зеленым, старым желтым и высоким синим с редкими белыми прожилками.
Магазин открывается, как только я подхожу к дверям. Выхожу с бутылкой пива и пачкой сигарет. От двухсот рублей остается тридцать рублей мелочью.
К пиву я покупаю пропитанный старым подсолнечным маслом беляш за тридцать рублей у тетки в тесной уличной палатке. Палатка настолько тесная, а тетка настолько крупная, что заполняет почти все пространство внутри. Выслушиваю ту же историю от продавщицы, что и вчера, и позавчера, и тысячу лет назад: «Вот я же беляши эти не жарю? Не жарю! Откуда они берутся? Кто их привозит? Утром прихожу, они уже тут лежат, ждут. Я как проснусь, думаю, что не пойду больше на работу, а потом вспоминаю про беляши, и приходится идти. Иначе как?» Я допиваю пиво и задаю вопрос, который задавал много раз: «А подкараулить? Не уходить домой, дождаться и посмотреть, откуда берутся беляши?» Тетка смотрит на меня как на полоумного: «Совсем что ли? На бульваре ночью нельзя. На бульваре ночью жизни нет». Я выкидываю пустую бутылку в урну. Остатки беляша кидаю пасущимся тут же толстым голубям. Задаю еще один вопрос: «Может, видели, проходила здесь женщина в длинном красном разлетистом платье и в красных туфлях? И девочка семи лет с длинными белыми волосами?» Тетка почему-то смотрит на меня сочувственно, отвечает: «Не видела». Отправляюсь к ближайшей скамейке, где просижу до полудня.
Вокруг снуют люди. Здесь, сидя на скамейке, я замечаю новые лица. Люди спешат, только единицы останавливаются, чтобы оглядеться. С некоторыми я встречаюсь взглядом. Совсем немногие садятся на скамейки поблизости и смотрят в небо, словно пытаются что-то вспомнить. Тех, кто остановился, я могу встретить завтра, тех же, кто спешит, больше не увижу никогда. Здесь, на скамейке, я жду, что среди спешащих промелькнет красное платье, но пока этого не случилось.
В полдень я поднимаюсь со скамейки и иду дальше в сторону набережной, где заканчивается бульвар рядом с улицей Гоголя. Здесь, на набережной, я встречаю монгола. На самом деле никакой он не монгол. Завидев меня, спешит навстречу и представляется: «Андрей Семенович Кац. Политолог». Осторожно жмет руку. Кисть у него тонкая и сухая, будто ветка мертвого дерева. Андрею Семеновичу лет шестьдесят. Носит серый костюм и серую шляпу. И, конечно, он спрашивает меня одно и то же каждый раз: «Молодой человек, а вот как дела в Монголии? Как дела в Монголии, не задумывались разве?» — «Не приходилось», — отвечаю. Мой ответ на самом деле его не интересует, и он пускается в монолог: «Как дела в Монголии? Монголия же есть, а как там дела — непонятно. Что там с правительством? Есть ли какие репрессии? Как вообще президента зовут? А президент в Монголии есть? Как дела в Монголии? Насколько кочевники свободны? Я вот, наверное, хотел бы стать монгольским кочевником. Только совсем настоящим. Чтобы халат на мне цветастый, юрта и многотысячное стадо баранов. Я бы, как в славные монгольские времена, ел мясо, а руки вытирал бы об халат цветастый. И все бы видели, что кочевник я не простой, а вполне даже себе аутентичный. А как дела в Монголии? Молодой человек? Там всё такие же прекрасные бузы готовят, как встарь? Чтобы мяско рубленое и лука сколько надо, и соли, и перца? А тесто крепкое мешают? Как дела в Монголии? В мире всякое творится, а что там, в Монголии, неизвестно. Эпидемии, пандемии, а из Монголии никакой статистики и вообще новостей». — «А как дела в Габоне?» — спрашиваю. «Да причем здесь Габон?» — раздражается. «А Монголия здесь причем? Я напишу большую книгу о Монголии. Я в ней расскажу обо всем, что там происходит. Только бы мне попасть в Монголию». Андрей Семенович замолкает и уходит, неразборчиво бормоча что-то про Монголию. Он идет в сторону пристани и встает в хвост бесконечно длинной очереди в ожидании парома на другой берег.
Я спускаюсь к реке. Здесь каменистый берег, прохладно и почти не видно другого берега. Вдалеке я вижу паром. Мне тоже нужно на другой берег. Я не знаю зачем, но мне необходимо туда попасть. Я вставал в очередь на паром много раз, но очередь никогда не движется, и первый в ней ожидающий в самом худшем положении из возможных. Он точно попадет на паром, если тот пристанет, только паром замер посередине реки и не идет. К закату очередь расходится и на следующее утро выстраивается снова.
Завтра я пойду в другую сторону по бульвару рядом с улицей Гоголя. А сегодня я снова дождусь паромщика здесь, на каменистом берегу. В очереди не знают, что паром не идет, потому что на нем нет паромщика. Он на берегу вместе со всеми. Как и все, каждый день он приходит на берег и сидит недалеко от пристани на берегу. Он замечает меня, подходит и спрашивает: «А ты чего не в очереди?» — «А какой смысл? Паром все равно никогда не придет». Паромщик задумывается и говорит: «Когда-нибудь обязательно придет. Я доплыву до парома и всех перевезу на другой берег. Только мне нужно дождаться последнего пассажира, а он все не приходит». — «Что на другом берегу?» — спрашиваю паромщика. «Тишина. Покой, — задумывается, — и ничего больше».
Солнце плывет к горизонту. Я иду в сторону дома. По пути меня обгоняет толпа людей — не дождавшиеся парома. Останавливаюсь. Жду, когда все они меня обгонят. Последним не спеша идет Андрей Семенович — политолог. Он не узнает меня.
Возле дома я задерживаюсь у подъезда и смотрю, как бабка со второго этажа кормит бездомных котов. Старики даже летом кутаются в теплое. Такие старики, когда старость уже не возраст, а неизбежность. На улице во все горло орет лето, парит от жары асфальт, а старушка в теплом пальто, войлочных ботинках, и пушистая шаль на голове.
Когда-то я этому искренне удивлялся, но теперь и сам надеваю вязаную шапку, чтобы сходить в магазин у дома, даже если лишь слегка прохладно. Такое ощущение, что температура тела поддерживается не только внутренними процессами организма, не только окружающей средой, но и самим течением жизни. От стремительного ее потока, от водопадов и порогов не так уж и холодно, даже когда от мороза искрится и шуршит воздух. А теперь шапка, для похода в магазин у дома.