— Ты ошибаешься, Монтуа, не всегда… Ex ungue Leonem11.
В следующий момент узкий язык шеффилдской стали взлетел в горячий свет солнца:
— Не всегда, Монтуа, не всегда!
Глава 8
Отец Игнасио проверил в церковном подполе свечи: не все ли их поела мышь — и, оставшись довольным, полез на колокольню чистить от помета птиц колокол.
Задрав голову, прищурил глаза: «Вон он, медноголовый, весь в птичьем дерьме». Этот колокол четверть века назад прибыл с ним в Калифорнию на корабле из Ла-Гуайра — скромного порта далекой Венесуэлы, где несет свои мощные воды Ориноко, где пики заснеженных гор, подобно каменному гамаку, поддерживают небеса, где стоят редукции12 доминиканцев.
Монах драил сильными руками колокол, а сердце его сжимали персты печали. В сияющем отражении меди он зрел себя и былое…
«Боже! Как покойно и славно было в Венесуэле, какой обстоятельностью и надежностью дышали увитые зеленью мощные стены, триумфальные арки, широкая площадь, где под сенью зубчатой листвы пальм дремали прекрасные здания из камня и дерева. Тут и там вздымались часовни и мощные, в два обхвата, столбы со статуями святых наверху. Большие — то деревянные, то каменные — кресты достойно и значимо молчали на каждом перекрестке и в конце улиц. Площадь редукции, где он прослужил без малого шестнадцать лет, окружали обширные мануфактуры, множество торговых рядов, арсенал, цирюльня, аптека, лекарская палата, коллегия, духовная семинария, прядильная мастерская для престарелых и калек, острог с грунтовой водой вместо пола для тех, кто ослушался Бога».
Память переносила отца-доминиканца в прекрасные сады братства, переполненные овощами и фруктами, пышными коврами цветов, виноградной лозы, где даже кладбище с величественным мраморным кенотафом13 основателю утопало в душистой зелени апельсиновых и лимонных рощ. И всюду дозоры, караулы и низкие поклоны благодарной паствы…
Ныне от всего этого остался небольшой колокол, который светло и прозрачно пел, созывая христиан на воскресную мессу, либо тихо скорбел, отзванивая погребальный ход.
Падре Игнасио подтянул ременной пояс и стал осторожно спускаться вниз… «О, как тяжела, как неблагодарна доля подвижника. Ты несправедлива, жестока и колка, как иглы испанских мечей14».
Такие мысли не раз посещали падре в минуты душевного протеста. Но когда крик издерганной души угасал в серой текучести будней, Игнасио смирялся с волей Фатума и повторял: «Помилуй меня, Господи! Слаб человек… Ниспошли мне сил и терпения. Пусть останется легкая грусть, но не злость. Так много дел, и так мало времени… Смилуйся, помоги мне, Отец Небесный! Прошу Тебя, не оставляй раба своего…»
И, право, печаль отца Игнасио была понятна. Что зрел он здесь, в стране скал и лесов, тысячелетиями не видевших и не слышавших голоса белого человека?
Здесь, в крохотной миссии Санта-Инез, что лепилась ласточкиным гнездом на берегу Великого Океана, глаз не ласкали пышущие дородством монастыри и церкви. У центральных ворот располагались приземистое жилище и канцелярия местного коррехидора — начальника, сержанта Винсенте Аракаи; а чуть далее, от кукольного по размерам атрио15, теснились в четыре рядка квадратные, из глины и обожженного кирпича, покрытые корой и дерном жилища крещеных индейцев: грязь вперемежку с болезнью. В темных глиняных сотах жались многодетные семьи бок о бок с собаками, кошками, крысами и домашней скотиной. В нишах и углах кишели тысячи хрустящих под ногой мокриц, сверчков и тараканов. Зловония и смрада хватало, однако шло время — и падре свыкся…
«Человек предполагает, Господь располагает…» — успокаивал он себя и, всякий раз набираясь долгоречивой молитвой терпения и покорности, делал свое божье дело, пытаясь не замечать той зловещей и загадочной предопределенности, с какой сыпались беды на его схваченную сединой голову.
Войдя в церковь, он миновал деревянные ряды тесно спрессованных скамеек, опустился на колено и перекрестился на престол, где в прохладе полумрака мерцало бронзовое распятие. Затем поднялся и не спеша направился к себе.
Падре Игнасио жил при храме в маленьком пристрое, который, как и iglesia16, был тщательно выбелен заботливыми руками паствы. Обитель священника состояла из единственной маленькой каморки. Места в ней было мало и для мышей, но падре не жаловался. Правый угол у окна занимал огромный, времен Конкисты, обитый латунными полосами сундук из воловьей кожи. Он верно служил падре одновременно и гардеробом, и ложем. Слева боченился обшарпанный от переездов комод, на нем одиноким штыком дырявил воздух шандал — простой и крепкий, как и его хозяин.
Над сундуком висело распятие, выше, над ним, — тростниковые полки, забитые ветхими трудами святых отцов, житиями христианских аскетов и мучеников, а также рукописями по схоластике и догматическому богословию.
Игнасио отодвинул хромоногий табурет, опустился на колени перед распятием, желая вдумчиво подвести итог прошедшему дню. Выражение темных глаз было болезненно сосредоточенным. Это был взгляд зрелости, полный печали и горькой мудрости. Общаясь с Господом, падре поведал Ему о хлопотах и заботах: о тяжкой замене мельничного жернова, который приводился в движение усилиями людей и мулов. Затея эта отняла полдня, так как каменный великан был незауряден весом. Однако с именем Господа люди сумели-таки его водрузить на место, подняв на пупе без малого тысячу четыреста фунтов17 весу. Это весьма радовало отца Игнасио, принимавшего деятельное участие не только словом. Мельница вновь готова была поглощать зерно и давать приходу муку.
С другой стороны, он с нескрываемой тревогой сетовал на то, что отвоеванные у леса и камня поля, возделанные под пшеницу, табак и маис, нынче предаются забвению и вид имеют весьма плачевный, напоминая ему земельные участки в Венесуэле, предоставленные доминиканцами в личное пользование туземцам. Причина же здесь, в Калифорнии, крылась в ином… Нет, не в лени скуластой краснокожей братии, и не в языческом упрямстве — индейцы местных племен были на удивление мягкими и покладистыми детьми природы…