Ровно в полночь Абу-Саид Магзум зажег фейерверк, изготовленный по рецепту древних мастеров. С минарета медресе Улугбека посыпались красные и синие огни, в свете которых узкий и бледный месяц стал невидимым, а сорвавшиеся с неба две-три падучих звезды усилили блеск фейерверка.
Поселились Вяткины в новом городе, неподалеку от музея. Квартира была крошечной, но для Василия Лаврентьевича она имела свою прелесть: двор и сад — запущенный тополевый питомничек — были застроены заброшенными оранжереями и теплицами. Страсть к возне с землей всегда владела Василием Лаврентьевичем. Он привез навоза, посадил розы, клубнику, огурцы, редиску. В феврале можно было уже снимать урожай.
Несколько досаждала приехавшая в дом Клавдия Афанасьевна. Она наставляла Лизу в чиновничьем этикете, требовала, чтобы «молодые» сделали положенные по правилам визиты чиновничьей знати города.
Визиты начались с губернатора и его супруги. Одетая в темно-зеленое платье и серую шубку, с серой шапочкой на голове, Лиза была удивительно хороша и изящна. Ноги и руки у нее были малы, манеры сдержанны, а молчаливость оказалась неоценимым достоинством мадам Вяткиной. Словом, выбором Василия Лаврентьевича высший свет Самарканда остался очень доволен, Вяткиных приглашали бывать в самых лучших домах.
Дома у Василия Лаврентьевича было уютно и мило. Лиза сумела устроить тихую и удобную, предрасполагающую к работе обстановку. Она никогда не вмешивалась в дела Вяткина, не вникала в его занятия, не выбрасывала из дома ни черепков, ни железок с Афрасиаба, не выметала из кабинета бумаг, даже пыль с книг вытирать не решалась, — а это уже было настоящей редкостью среди чиновничьих жен.
С наступлением весны Василий Лаврентьевич стал уводить Лизу на Афрасиаб. У подножия холмов он подхватывал ее, запыхавшуюся, на руки и, смеясь, взбегал с нею на вершину. Или ночью, лунной-лунной, шли они по Абрамовскому бульвару к спящему блестящему эмалью Гур-Эмиру, останавливались у струй тихого арыка Навадон, любовались желтым куполом мавзолея Бурхануддина Сагарджи, дальними отблесками снежных гор, синими тенями долины. Это было счастье. Казалось, губы Лизы пахли розами и тонкие ее пальцы тонули в теплой широкой ладони мужа, как и душа ее — душа хрупкой женщины, статуэтки, растворялась в мужественной любви большого и значительного человека.
Лиза никогда не говорила о своей любви, и была ее любовь тиха и неназойлива.
— Сколько ты будешь сидеть дома и таскаться по памятникам? — говорила Клавдия Афанасьевна. — Неужели он не понимает, что ты — молодая женщина и не обязана вести жизнь отшельницы?
Лиза просила денег на платье, на перчатки, на шляпы, на новые пальто, на обувь от Захо, на белье от Мюра и Мерелиза, на кружева, на духи, на ленты и шпильки. То она просила вдруг подарить понравившуюся ей брошь с изумрудами, то кольцо с бериллом. Василий Лаврентьевич отказывал. Но Лиза не сердилась. Она занимала деньги у сестер, и Вяткину приходилось расплачиваться.
Он просто не мог понять, зачем столько нарядов? Его мать шила себе в год одно ситцевое платье, кожух свой носила без смены лет двадцать, сапоги с мужа переходили ей. Только и было расходов, что на головные платки. Платков казацкая жена в год изнашивала, как говорили, «трое».
Сам Василий Лаврентьевич все еще обходился сюртуком, выданным ему Учительской семинарией в год окончания курса, форменной чиновничьей тужуркой, зимой носил суконную куртку, сам шил себе выворотные добротные сапоги, подбитые подковами, голову его венчала фуражка с кокардой.
А Елизавета Афанасьевна становилась заметной фигурой в Самарканде. Она вытащила свои старые учебники и усердно зубрила французский и английский, выписала журналы. Оказывается, Лиза любила стихи и очень недурно читала Надсона и Мирру Лохвицкую — своих любимых авторов.
Василий Лаврентьевич не всегда был так расчетлив, и если бы Елизавета Афанасьевна знала, до какой степени нерасчетлив! Он, не торгуясь, покупал книги, старые восточные рукописи, пачки документов, антикварные таблички, написанные знаменитыми каллиграфами Самарканда, Бухары и Герата. Свитки вакуфных грамот, с печатями царей и правителей, прославленных громкими историческими делами, аккуратно складывались на самодельных некрашеных стеллажах. Он покупал листами полустершиеся, выцветшие миниатюры кисти Ага-Мирека и Бехзада. Пачками у него лежали казийские архивы давно забытых кушбеги отошедших династий. Документы Худоярхана, жалованные грамоты бухарских эмиров, иршады прославленных шейхов Джуйбари и Матыриди, перевязанные шелковыми тесемками страницы старинных книг Индии, Ирана, Афганистана.
Все это стоило больших денег, все было бесценным для истории Туркестана, его этнографии, религии. Имя Вяткина уже было хорошо известно востоковедам Петербурга и Москвы; даже за рубежом знали собрания его рукописей по суфизму[5] и мюридизму[6], по истории ислама и мусульманству.
Не имея других доходов, кроме скудного жалования, Вяткин все же ухитрялся покупать редкости, которые ему попадались на глаза. Приходилось экономить на туалетах жены, обстановке дома и личных удобствах. Стоило ему узнать, что где-то у кого-то есть редкий интересный документ, миниатюра или рукопись, Василий Лаврентьевич буквально заболевал. Мысль заполучить раритет не оставляла его ни днем ни ночью, он готов был мчаться на край света, чтобы добыть желаемое.
Как-то утром Вяткин уложил в пестрый платок пучок бело-розовой редиски, два огурчика, горстку клубники в листьях, несколько гиацинтов, алую розу, страницу из рукописи Ходжи Хафиза, написанную лет триста тому назад, и двинулся пешком проведать Абу-Саида Магзума.
Абу-Саид Магзум болел каждую весну и каждую осень. Вызванный Вяткиным доктор Ильинский нашел у него чахотку и посоветовал выехать в горы и полечиться кумысом. Но больной не хотел оставить свою семью и отказывался выехать из Самарканда.
Подарок Василия Лаврентьевича был принят с восторгом.
— Я это вырастил сам, — с гордостью сообщил Вяткин.
— Это прекрасно! — воскликнул Абу-Саид. — Человеческий труд во сто крат прекраснее всех его прославлений.