— Агван у тебя славный мальчишка, — слышит Дулма и сердится: вспугнула Мария мысль. — Очень на отца похож. — Раздражение, вспыхнувшее было, проходит, Дулма резко поворачивается к Марии:
— Да? — И чувствует, как краснеет.
— И взгляд, и овал лица.
— Правда ведь, — вспоминает Дулма. — Губу нижнюю так же вытягивает, когда сердится, и рисует левой рукой — левша! — Как же она раньше не замечала этого?
— Похож. А ты его почему-то не любишь… — нерешительно говорит Мария.
Дулма опускает голову.
— Подарил мне рисунок. Чуткий он мальчик.
Разве Дулма не любит его? А если бы она, как Мария Вику, Агвана потеряла? Оглянулась по сторонам. Дикая мысль какая. Привычная степь кругом. Как же это все будет… без Агвана? Да она бы пешком пошла, да она бы ни одной ночи не уснула, да она бы… Только бы ей скорее вернуться домой и рассмотреть его как следует! «Не любишь». А может, правда, она его не любит?
— Видишь ли, Маруся. — Дулма хотела оправдаться, объяснить, что нельзя по внешним проявлениям судить, любят или не любят человека, но заговорила не прямо, вроде бы о другом. — До революции мы, восточные буряты, жили разрозненно, вели полукочевой образ жизни. В общем, каждый за себя, за свою скотинку держался — в одиночку. Может быть, поэтому я и не умею проявлять своих чувств? — Дулма застеснялась своей откровенности и замолкла, поняв, что Мария права: она равнодушна к сыну. Ей был нужен только Жанчип, один Жанчип. Сын помешал ей помчаться за ним на фронт. Дулма горестно вздохнула, — снова для нее существовал только муж, зашептала: «Храни тебя!» Привычным страхом за него сжалось сердце: «Вернись ко мне, вернись!» Чтобы забыть хоть на минуту о Жанчипе, начала Дулма поспешно рассказывать об их колхозе, кивнув на показавшиеся уже белые домики улуса.
— Колхозом прожили мы семь лет, — Дулма сразу оживилась. — Да разве за семь лет переделаешь психологию степных кочевников? Конечно, нет. Но мы все равно поняли необходимость общего труда, дружбы. — И то ли оттого, что она повторила слова мужа, то ли смутившись от пристального взгляда Марии, она засмеялась и обняла ее: — Наша с тобой дружба, например, а?
Мария поняла Дулму больше, чем та себя. Агван вне опасности, и потому спит ее любовь к сыну до поры до времени. Страх за мужа только и живет сейчас в ней.
А по бокам уже засияли белые дома колхоза. Веселые, мирные, с дымками, уходящими в небо, дома эти успокоили Марию: сюда война не пришла. Бегают дети по светлой улице. Над домами и детьми ходит хозяином по голубому небу круглое солнце.
Снег почти весь стоптан, почернел. И звуки: гвалт птиц, писк сусликов, скулящий щенком снег, звенящий воздух… Пальцы помнят эту мелодию пробуждения жизни и подрагивают взволнованно.
…— Разини, — гремела Бальжит в телефонную трубку, — доберусь я до вас! Бездельники. Погодите! — И вдруг обмякла: — Ну, потерпите, прошу вас. Всем тяжело.
В окно лезло вездесущее солнце. Мария улыбнулась — ей стало весело, потому что Бальжит здесь и потому что за окном праздничные дома, и потому, что война и впрямь скоро кончится.
— Траву надо собирать. Пришлю на помощь подростков. — Бальжит положила наконец трубку. — Вот так, бабоньки. Бескормица. Голод. Небось с тем же заявились?
Мария нехотя обернулась к Бальжит. «Совсем старая!» — невольно подумала она. Лоб съежился, жалобно вниз ползут губы… Все еще машинально Мария улыбалась, но солнце, накалившее щеку, теперь мешало ей.
— Слышали, обещала помочь старому Улзытую, у него одни старики. А где я возьму корма всем? — бессильно, еле слышно сказала она, и у Марии от этого шепота сжалось сердце.
Распахнулась дверь — на пороге встал военный. Лицо его было безобразно, словно из старых забытых сказок подходило к Марии чудовище: гладкие красные шрамы исполосовали щеки и лоб, вместо правого глаза — бледная пустота, яма; моргал он другим глазом с силой, отчего кожа лица покрывалась тонкими светлыми морщинами. Мария сжалась в глубоком кресле.
— Ты занята? — спросил военный.