Книги

Вслед кувырком

22
18
20
22
24
26
28
30

Ответа нет. Друзья все еще спят, лентяи никчемные. А ему жжение в пузыре не даст вернуться в это завидное состояние.

Застонав еще раз, громче и с большей жалостью к себе — не просто выражая страдание, а декларируя его, — Чеглок скатывается на пол. Полет на несколько дюймов: в какой-то момент и по какой-то причине (когда и почему — уже забыто) он или кто-то другой стащил тощий матрац с кровати. А это, соображает Чеглок, объясняет, почему так странно смотрятся пивные бутылки. И все же, когда он поднимается на ноги и бросается в туалет, его сопровождает какая-то назойливая недомысль, будто чего-то он забыл. Он проводит рукой по люмену в туалете, тут же его отключает — все чувства вопят от возмущения после светового удара, — и выполняет свое дело в темноте. И только вывалившись обратно в комнату, Чеглок замечает, что остальные кровати пусты.

Он тут же застывает, переваривая следствия из этого открытия. Сообразив, бросается к окну и отдергивает шторы, отшатнувшись от солнечного света и вспугнутых голубей на подоконнике. С ужасом щурится на ослепительный день. Двумя этажами ниже кишит экипажами и пешеходами Бейбери-стрит. Ощущение такое, будто его подхватил опасный нисходящий поток, мощный порыв — нет, обрыв — ветра.

Бормоча ругательства, он оборачивается к комнате и видит на одной из кроватей записку. Он вихрем переносится к ней и читает каракули Дербника: «Чег! Мы пытались тебя разбудить. Приходи к Вратам, там увидимся!»

Скомкав бумажку, Чеглок роняет ее на пол. «Разбудить пытались! Шанс вас побери, не очень-то напряглись! Неужто трудно разбудить одного спящего?» Но если подумать, что-то такое вспоминается, какие-то обрывки сна, как его пинали, матрас стягивали на пол, а он грозился сделать с ними что-то ужасное, если не отстанут… но это не важно. Важно то, что лучшие друзья его предали. Ходики на стене показывают двадцать минут одиннадцатого: назначения пентад почти наверняка уже произведены.

Но, может, еще не поздно. Может, случилась задержка, и он успеет поймать самый конец церемонии. Едва задержавшись возле зеркала в ванной — поправить перышки, облизывая руки и приглаживая мокрыми пальцами самые встрепанные, чтобы не казалось, будто он только что пролетел сквозь ураган, — Чеглок наспех надевает чистую одежду, пристегивает к поясу сумку с игральными костями, закидывает на плечо полупустой мех для воды и быстро-быстро сбегает в прихожую «Голубятни»… где сталкивается с тем, чье имя носит гостиница: с похожим на мертвеца, более-чем-среднего-возраста эйром, обладателем покрытого рубцами высохшего крыла, которое цветная одежда не может ни вылечить, ни скрыть.

— Долго изволили спать сегодня, юный Чеглок?

Ничего приятного в его сдержанной улыбке, как и в блеске инея серых глаз под кустистыми оловянными бровями. Когда он говорит, сочные красные перья гребня раскрываются веером — корона языков пламени в лучах яркого солнца, бьющего в окна фасада.

Чеглок краснеет, внезапно вспомнив, как издевался над Голубем и швырялся корками от пиццы, когда он в третий раз пришел к ним в номер с жалобой на шум. Это уже когда общий зал закрылся, и они перешли наверх.

— Я… гм… вчера вечером… — начинает он. — Я здорово паршиво себя чувствую…

— И выглядите соответственно, — удовлетворенно хмыкает Голубь, развертывая жесткий гребень полностью. Остроконечные уши насторожились, приподнятые тонкой серебряной цепочкой, спадающей с головы на обе стороны к ряду колечек и шипов в ушных раковинах. Такая тщательная система украшений, напоминающая оснастку парусных судов или подъемных мостов, считалась модной у эйров поколения Голубя, но Чеглок и его друзья избегают столь кричащей декоративности. У него самого единственная драгоценность — тонкая цепочка из трех сплетенных прядей: две золотые, одна серебряная, — и эта цепочка, обернутая вокруг левого уха, болтается на дюйм ниже мочки. У него есть привычка указательным пальцем теребить свободный конец, когда он нервничает — как вот сейчас.

— Я прошу прощения за шум, ну, и… вообще, — храбро прет он вперед, все же понизив голос так, чтобы клерк у конторки (шахт в темных очках, стоящий неподвижно возле груды камней, на которую он очень похож) не подслушал этих унизительных извинений. И еще потому, что не может сегодня слышать громкие голоса, в том числе и свой. По десятибалльной шкале похмелья у него сегодня одиннадцать.

— Значит, какие-то манеры у вас все-таки есть.

Голова Голубя покачивается вверх-вниз, как у одноименных птиц, которых Чеглок никогда не встречал раньше в таких количествах, как здесь, в Мутатис-Мутандис, расхаживающих по мостовым столицы Содружества, будто она им принадлежит. Небольшая популяция голубей далекого Вафтинга, его родного гнездилища, держится тише воды ниже травы из-за множества хищных видов, что живут в Фезерстонских горах.

— Чего о ваших облезлых дружках никак не могу сказать, — продолжает ворчливо хозяин гостиницы. — Вывалились сегодня утром отсюда, даже не пискнули. Вчера ночью я был на перышко от того, чтобы вышвырнуть вас на улицу. И еще не совсем передумал.

Изо всех сил стремясь оказаться где-нибудь подальше, Чеглок все же испытывает стыд за свое поведение и не хочет еще больше позориться, спеша прочь. Ходили слухи, что сухое крыло Голубя — последствие его паломничества, но, как бы то ни было, а увечье мешает ему летать. Да, он может призвать достаточно ветра, чтобы его подняло в воздух, но это же не значит по-настоящему летать. Для эйра по крайней мере — ни точности, ни изящества. Честно говоря, Чеглок с приятелями так с ним злобно обращались, поскольку это увечье возбуждало в них не жалость, а страх — темный страх, что с ними случится то же самое. Но это не оправдание. Чеглок благодарит Шанс, что его родители остановились у приятелей-тельпов в другой части города. Отец его, Сапсан, предостерегал его в долгом полете из Вафтинга не забывать, что он представляет на Испытании родное гнездовье и должен держать себя соответственно. Почему-то Чеглок уверен, что швыряться крошками пиццы в увечного хозяина гостиницы, при этом распевая во всю глотку похабные лимерики, — не то, что имел в виду отец.

— Мы благодарны вам, что вы этого не сделали, — говорит он. — И мы заплатим за ущерб и за беспокойство.

Улыбка Голубя становится чуть теплее, гребень на голове опадает, становится менее воинственным.

— Как ни трудно теперь себе это представить, я тоже когда-то был молодым. Сам устроил не слабый тарарам вечером после Испытания. У меня три попытки ушло — ну, да и задания были потруднее в наше время, спросите кого угодно. Так что у меня уж был повод праздновать. — Он присвистывает, смеясь, и цепочки поблескивают среди перьев, а на той стороне вестибюля шахт за конторкой поворачивается к ним лицом, грубым и непроницаемым, как гранит. — Нет, я не против шума или веселья, — говорит Голубь. — Я с грубостью не могу мириться. Как бы там ни было, мастер Чеглок, но мы же эйры?

— Да, сэр.