— Однако что плохого, если вы с Жоржем поженитесь?
— Ты так думаешь?
— И потом, разве у тебя есть выход? Как ты собираешься сопротивляться?
— Не знаю; в этой стране хуже нет, чем быть женщиной.
Я услышала, как зазвонил колокольчик у входа в сад. Луиза вышла из дома открыть. Кто мог прийти в такой час? Из окна, укрывшись за складками шторы, я рассмотрела мадам Секретан, которая появилась в саду и пошла следом за Луизой к дому. Это был не визит вежливости. Мадам Секретан пришла не случайно и не для того, чтобы поближе познакомиться с будущей невесткой, она пришла выложить все начистоту и знала, что мы будем одни. Она не пожелала снять ни пальто, ни перчатки, ни свой капор. Только приподняла вуалетку. Она не удостоила меня даже легкой улыбкой, не спросила, как у меня дела, и не сочла себя обязанной произносить обычные банальности, положенные при встрече. Мы сели в гостиной в два соседних кресла, она жестом остановила Луизу, когда та собралась раздвинуть гардины, заявив, что у нее устали глаза, так что открывать не надо. Покачав головой, она отказалась от чашки чая, как и от оранжада, которые я предложила, и подождала, пока Луиза выйдет, потом прислушалась — я, как и она, различила шаги Луизы в коридоре, потом за той захлопнулась дверь кухни. Мадам Секретан сидела молча, я не спрашивала, зачем она пришла, просто ждала. Это не было тягостным молчанием, которое иногда воцаряется, если двое не знают, что сказать. Я без труда догадывалась, что именно она пришла мне заявить, и не собиралась сообщать ей, до какой степени мне плевать на ее душу и что мое самое горячее желание — не выходить замуж за ее сына-придурка. Я поудобнее устроилась в кресле и ждала, пока она заговорит. Минуты через две она заговорила спокойным, почти дружеским тоном:
— Маргарита, я слишком долго медлила, прежде чем открыть тебе все, что касается планов этого брака, я всегда знала, что объяснение неизбежно, но так страшилась его — ты представить себе не можешь, сколько мужества потребовалось, чтобы прийти сюда. Я очень тепло к тебе отношусь и была бы счастлива назвать тебя своей дочерью, мы могли бы стать настоящими подругами. Как ты наверняка заметила недавно за обедом, мой супруг считает дело решенным, он полагает, что это вопрос лишь времени, когда Жорж остепенится, пойдет учиться и сможет в конце концов взять на себя аптеку. Я знаю своего сына, он не будет следовать этим замыслам. Если уж я в чем и уверена, так это в том, что он тебя не достоин, он лентяй и ничего стоящего в своей жизни не сделает, у него отсутствует чувство ответственности, необходимое мужу и отцу семейства. Но не в этом причина моего прихода. Этот брак невозможен и его не будет, и я обязана предупредить тебя, чтобы уберечь от разочарования, которого ты не заслужила. Нечто крайне важное препятствует осуществлению этого брака, более важное, чем мы, — то, чему подчиняются и наши дела, и наша совесть. Видишь ли, этот союз невозможен, потому что вы уже обвенчаны. Да-да, обвенчаны шестнадцать лет назад. Я вижу на твоем лице удивление, и недоверие, и улыбку тоже. Я дрожу от стыда, потому что воспоминание о том роковом дне постоянно мучит меня. Мы были молоды, и беспечны, и глупы, но я не ищу оправдания. Мы ничего не замышляли заранее и не планировали. Тогда мы очень часто виделись с твоими родителями, мы были лучшими друзьями в мире. Твой отец был свидетелем на нашей свадьбе, а Луи — на свадьбе твоих родителей. И наши союзы были благословлены здоровыми детьми. Очень скоро Жорж и ты стали неразлучны, еще до того, как научились говорить, было счастьем смотреть, как вы держитесь за ручки, и для нас всех представлялось очевидным, что эта взаимная склонность будет развиваться и скрепит судьбу наших семей. До того июльского дня, вам тогда было года три-четыре; вы играли вместе, а мы разговаривали о будущем, когда твоя мать воскликнула:
Не спросив, согласна ли я и нет ли у меня вопросов, она встала, опустила вуалетку и бесшумно вышла. Я была раздавлена ее откровениями и даже не услышала, как открылась и закрылась дверь. Не знаю, сколько времени я так и просидела, оцепенев. Когда я вышла из ступора, была уже ночь. Я рылась в глубинах памяти, пытаясь найти исчезнувшие воспоминания, но напрасно я забиралась в самые дальние уголки сознания, сосредотачиваясь так, что начинало ломить виски, — в голове мелькали только картинки, вызванные рассказом старой ханжи. Но внезапно живот скрутило, грудь задрожала, и меня сотряс нервный смех, да так, что из глаз полились слезы. И всякий раз после ее ухода, когда я думала о мадам Секретан, меня разбирал неудержимый хохот.
Итак, я проклята. Небесное проклятие, нечто беспощадное. Божий перст навечно указует на мою бедную голову. По вине моего отца и моей матери. Вине почти библейской, которая падет на мое потомство до тринадцатого колена. Грех, который не искупит никакая кара и за который мне предстоит расплачиваться до последнего вздоха, и я ничем не смогу заслужить прощения. Тем лучше для меня, я на такое и не надеялась. Как эта сумасшедшая могла в наши дни поверить в подобный вздор, как она посмела прийти выложить мне это, глядя в глаза, не краснея, не дрожа от стыда? Заговорю ли я об этом с отцом? В какой-то момент — возможно. Чтобы посмотреть, помнит ли он, чувствует ли себя виноватым, будит ли его по ночам нечистая совесть, или он спит спокойно, плюнув на все. Внушить ему, что из-за его необдуманного поступка я лишилась прекрасной партии. Да, было бы забавно пощекотать его этой старой историей.
Я владычица лесов Шапонваля, где я люблю прятаться, чтобы рисовать, и где, сидя на холме, с вершины своего царства я все вижу, оставаясь сама невидимой, но ни одна душа не осмеливается вылезти наружу под убийственное солнце, иссушающее поля. Животные забиваются в норы, вороны молчат, а сороки давно исчезли. На этой задыхающейся земле жители деревни, как насекомые, ждут, не двигаясь, не дыша и молясь, чтобы далекие тучи соблаговолили обратить на нас внимание. Здесь, под кронами столетних дубов и кружевной ольхи, еще витает призрак свежести. И как раз из моего укрытия, в середине проклятого месяца мая, я замечаю его, прогулочным шагом двигающегося по дороге из Понтуаза, как будто перед ним целая вечность, в фетровой шляпе, сдвинутой на затылок. Он заходит метров на десять вглубь иссушенного поля. Становится на колени, погрузив голову в невысокие сухие колосья, остается на мгновение в этой странной позе, потом выпрямляется, и его рука поглаживает поверхность стеблей, как если б это был шелковый шарф. В своей шляпе он похож на одного из бедно одетых поденщиков, которые бродят от фермы к ферме, выпрашивая хоть какую-нибудь работу в обмен на тарелку супа и кусок сыра. Он поднимает глаза к холму, я пугаюсь, как бы он не стал искать тени в дубовой роще, но он продолжает путь в Овер, не торопясь, и за извилиной реки исчезает с моих глаз.
У нас вторник — день большой стирки, и Луиза с утра суетится в прачечной, но в этом мае жара такая невыносимая, что она вытащила огромный бак для стирки в сад. Бак такой тяжелый, что сама она не может его двигать, и только я могу ей помочь, раз уж брат в своем лицее-пансионе; что до отца, ему и на секунду в голову не придет поучаствовать в домашних делах. Он, по обыкновению, слоняется по дому, занимаясь только испусканием тяжелых вздохов, что выдает его глубокую скуку, смотрит на часы каждые пять минут, раздраженный тем, что время тянется так медленно, рассеянно бродит из гостиной в кухню, заходит к себе в кабинет и тут же выходит, внимательно разглядывает подстриженные самшиты или извивы цикламенов, оплетающих решетку, потом устраивается в тени ивы, чтобы прочесть газету, начинает ею же обмахиваться и, наконец, укрывается в прохладе своей мастерской. Не знаю, почему он не уехал в воскресенье с братом в Париж. Луиза просит помочь ей втащить дымящийся бак обратно в прачечную и вылить его, когда тренькает входной колокольчик.
— Пожалуйста, пойди открой, Маргарита, — говорит Луиза, — я не в том виде.