Брат прадеда, Александр Иванович, генерал от медицины, был по тем временам человеком не менее передовым, чем Константин Иванович. В том, что после смерти жены он жил с горничной, ничего особенного не было, но в том, что генерал сочетался с ней церковным браком, видели тогда недопустимое вольнодумство. Однако детей от первого брака горничная, по-видимому, воспитывать не могла, и они жили у моего прадеда Константина Ивановича под неусыпным присмотром Любови Ивановны. Кажется, их тоже было четверо (в опубликованных письмах к Юлии Флоренской упоминается младший – четырехлетний Боря), другой брат – Михаил Александрович к 1905 году был студентом Петербургского технологического института и принимал активное участие в студенческих беспорядках. Настолько активное, что от ареста ему пришлось скрываться – бежал он к своей двоюродной сестре, недавно высланной из Петербурга, то есть к моей бабушке в Киев. Между тем распоряжение о его аресте вместе с подобными предписаниями о паре сотен других молодых людей из Тифлиса, пришло по месту его первоначального жительства, да еще и с пометками «срочно и неукоснительно». В одну ночь в Тифлисе прошло почти двести облав, невзирая на чины и звания родителей юных бунтовщиков. За Михаилом Александровичем, естественно, пришли к его отцу.
Александр Иванович, как и полагалось передовому русскому врачу, боролся с суевериями. Одна из его статей (она у меня есть) была посвящена механизму появления сновидений, объяснению того, что реальные жизненные события, несколько видоизменяясь, служат основой всего, что мы видим во сне, и никаких «вещих» снов в природе быть не может. Чтобы проиллюстрировать эти соображения, Александр Иванович описывает в статье свой сон, где его, спокойно спящего в квартире, внезапно будят среди ночи, он, полураздетый, куда-то идет, слышит грохот и видит себя лежащим головой к шайке с водой в коридоре. Потом объясняет, что перед тем был на стрельбищах в горах с их страшным грохотом, а шайка с водой навеяна работой в госпитале.
Но когда пришли за его сыном, летом, субботней ночью, его разбудили грохотом и ударами прикладов в дверь черной лестницы. Он проснулся и понял, что один в квартире – жена на даче, а прислугу он отпустил на воскресенье. Генерал пошел к кухне, откуда раздавался грохот, спросил:
– Кто там? Что вам нужно?
Услышал в ответ:
– Телеграмма, открывайте.
Он был один, а за дверью явно было много народу, – и он ответил:
– Если телеграмма – принесите утром.
И тогда жандармы, совершенно ошалевшие от получасового стояния на черной лестнице и, не заботясь о том, к кому и куда они при шли (что неудивительно при такой массовости арестов), начали стрелять в дверь и застрелили Александра Ивановича. Он так и упал в коридоре головой к кухонной шайке с водой. Но мама, которая, пока я был в тюрьме, разбирала домашние архивы и материалы Министерства культуры, написала мне, что «жандармы убили Александра Ивановича не раньше осени 1907 года». Нашла она и еще какие-то материалы, но я никогда ее об этом не расспрашивал.
История с убийством генерала была по тем временам настолько скандальной, что моя прабабка Любовь Ивановна, бывшая официальной опекуншей детей Александра Ивановича, получила для них от петербургского начальства повышенные пенсии. То, что Александр Иванович сам предсказал и описал свою гибель, сделало эту историю в те склонные к мистицизму времена небывало популярной, много раз описанной, почти легендарной. Даже через двенадцать лет после событий о ней помнили, что было счастливым обстоятельством для Михаила Александровича, который, будучи человеком образованным и трудолюбивым, успешно продвигался по службе. Ко времени революции 1917 года он был главным инженером Мытищенских заводов – вторых по значению военных заводов после Путиловских. Как и все крупные инженеры, в 1918 году он попал в число заложников, но был отпущен (а не расстрелян), поскольку история гибели его отца все еще была памятна, и он, таким образом, успешно доказал свое участие в революционном движении.
В должности инспектора народных училищ Константин Иванович побуждал заводить в учебных заведениях мастерские, восстановил ковроткачество в некоторых районах Армении и Азербайджана, где эти навыки постепенно утрачивались. В Грузии, где было больше леса, устроил мебельные мастерские. Чтобы поддержать училища, покупал их продукцию по тройной цене из собственного жалования: для себя и в качестве подарков родным. У меня до сих пор целы ковры (в нашей семье когда-то их было множество) и мамин ореховый платяной шкаф из этих мастерских.
Иногда Константин Иванович своеобразно использовал свое двусмысленное положение. К нему после ссылки в Вологде приехал никому, кроме полиции, тогда неизвестный историк Павел Елисеевич Щеголев. Прадед, пользуясь хорошими отношениями с великим князем Константином Константиновичем (у него было поместье «Зеленый мыс» под Батумом), умудрился получить для молодого человека разрешение ознакомиться и опубликовать секретное дело Грибоедова о его участии в восстании декабристов, а потом и все дело декабристов. Это были документы, к которым не был допущен даже официальный историограф Российской империи В. И. Семевский, историк гораздо более опытный и знающий, чем Щеголев. Но именно Щеголев прославился публикацией обоих дел. Издательство Суворина разработало для этого какую-то небывалую факсимильную печать. Эти очень редкие теперь книги букинисты то и дело пытаются выдавать за оригиналы рукописей. Щеголев стал очень известен. Но как сегодня объяснить это предпочтение, оказанное великим князем?
Дети между тем росли. Следующая за бабушкой дочь – Надежда Константиновна, уехала учиться на женские медицинские курсы, наконец открытые при Медицинском институте, где, как и на Бестужевских курсах, преподавали величайшие русские ученые. Забегая вперед, скажу, что Надежда Константиновна – самая добрая и очаровательная из виденных мной Перевозниковых, во время Первой мировой войны была врачом в одном из санитарных поездов. На ее похоронах к гробу подошел незнакомый мне капитан первого ранга, видимо, из друзей тетки, из кампании адмирала Исакова, и сказал, что Надежда Константиновна олицетворяла лучшие народнические черты и традиции русской интеллигенции. Конечно, это было справедливо в отношении всех Перевозниковых, но сказать вслух, публично, да еще советскому офицеру о достоинствах народнического движения и русской интеллигенции было почти оппозиционным политическим выступлением в коммунистической Москве 1959 года. В санитарном поезде она познакомилась с Константином Юрьевичем Чарнецким (а может быть, была с ним знакома еще в детстве в Воронеже и снова случайно встретилась).
Константин Юрьевич происходил из тех влиятельных польских семей, которым после восстания Костюшко обменяли польские поместья на русские. Один из его предков граф Чарнецкий – «польский Суворов» – знаменитый военачальник, успешно боролся в XVII веке и с турками, и с русскими. Мальчик рос в богатейшей воронежской усадьбе, с учителями и гувернерами, но, когда ему было девять лет, лишился родителей. Внезапно умерла мать. Отец безумно любил свою жену и через две недели умер от горя. Приехали какие-то родственники, уволили учителей и прислугу, мальчика отвезли в воронежскую гимназию, заплатили за год обучения и больше он уже не видел ни поместья, ни самих этих родственников, ни денег. Кажется, мой прадед освободил его от дальнейшей платы, а на еду и жилье он зарабатывал уроками своим одноклассникам. Константин Юрьевич блестяще закончил гимназию, юридический факультет Московского университета и примкнул к революционному движению. Однажды в витрине Музея революции я случайно увидел его документы, по которым прятался кто-то из бежавших с крейсера «Потемкин» матросов. Кажется, Чарнецкий был и на первом (не организационном) съезде РСДРП. Позднее он с гордостью повторял, что ни в какие партии не входил, но тем не менее за организацию то ли забастовки, то ли стачки был арестован и на много лет сослан в Сибирь. Во время войны его вернули из ссылки, и он женился на сестре моей бабушки – свадьба их праздновалась у нас в квартире в Киеве и на большой даче под Киевом (в Святошино), которую к тому времени купил мой прадед.
Этот дом сохранялся еще в 1920-е годы, хотя во время революции власть в Киеве менялась раз десять, и грабили, конечно, всё. В кабинете деда срезали не только кожу с дивана, но даже кожу с альбома для фотографий. Этот диван, на котором я спал, точно такой же, как у профессора Преображенского в «Собачьем сердце». Только книг у деда было бесконечно больше, чем у этого странного, ничего не читающего кинематографического профессора.
Но вскоре семья лишилась загородного дома. Во время мировой войны прабабушка разрешила поселиться в пустовавших каретных сараях семье беженцев. Большая дача показалась им привлекательнее сараев. Советская власть открывала разным людям разные способы для устройства. В 1928 году беженцы написали в ОГПУ, что Любовь Ивановна прячет золото, остро необходимое советской власти. На самом деле ничего не было – Константин Иванович и Любовь Ивановна всю жизнь мечтали купить домик на юге Франции и прожить там последние годы. Для этого была оформлена гигантская, чудовищная по тем временам страховка на сто тысяч рублей (Чехов Мелихово купил, кажется, за девять). Естественно чуть ли не половина оклада Константина Ивановича двадцать пять лет уходила на выплату по страховке. Срок выплаты этих долгожданных ста тысяч пришелся на июль 1917 года, когда деньги стоили не дороже обоев. Любовь Ивановну арестовали, недели две держали в ГПУ. Не знаю как, но ее пытали. Она сошла с ума на допросах. Дом в Святошино бросили, чтобы избежать новых арестов. Бабушка показывала мне этот дом – когда-то великолепная двухэтажная дача походила теперь на гигантскую грязную голубятню с рваным бельем, торчащим из каждого окна.
Безумная Любовь Ивановна доживала свои дни в большой комнате Чарнецких в Москве на Тверской – все же бабушка Надя была врачом, но и она ничего не могла сделать, – часто раздававшиеся тогда звуки лопнувших шин казались грузной семидесятилетней прабабке взрывами артиллерийских снарядов, и она съеживалась под роялем, откуда ее трудно было достать.
После краха святошинского дома Константин Иванович доживал последние годы у моих бабушки и деда в Киеве в Политехническом институте. Целые дни читал Библию и энциклопедию Брокгауза и Эфрона и сам набивал себе папиросы. Страницы всех 88 томов были пересыпаны табаком. Энциклопедию, которую мне потом отдала Ариадна Павловна, я по молодости и глупости продал.
Константин Юрьевич, будучи экономистом, сперва уехал в Грозный – к нефти. Революция 1905 года ему многое объяснила, и интерес к революционным партиям он потерял уже в ссылке. Около 1921 года, с началом НЭПа, он вернулся в Москву. Как видному в прошлом участнику революционного движения ему дали целых две комнаты в барской (теперь коммунальной) квартире на Тверской. По тюрьмам и ссылкам он был хорошо знаком с Орджоникидзе и с другими коммунистическими лидерами и без труда нашел место в какой-то структуре, пытавшейся смягчить голод в России.
Я не знаю в истории революционной эпохи человека с подобной биографией, так достойно и мужественно прожившего свою жизнь. Во-первых, в отличие от многочисленных Чичериных, Литвиновых, Красиных и прочих, отошедших от революции после ужасов 1905 года и быстренько вернувшихся к победителям большевикам, он не стал закрывать глаза на то, что творится по всей России, не стал вступать в победившую коммунистическую партию. С аристократическим польским гонором, высоким достоинством и здравым смыслом не дал себя сманить предлагавшимися ему Орджоникидзе должностями и привилегиями благодаря чему, кстати говоря, пережил всех бывших друзей. До самого конца он ясно понимал, где живет, кто его окружает и не только не принимал участия ни в каких преступлениях, но старался хоть как-то смягчить их последствия.