— Как выйдем, Василек, за село, поклонимся праху жены, добрым словом помянем дочь мою Анюту… Старуху немец здесь сжег, а дочку-невольницу в проклятой Германии доконал… Поклонимся, Василек, да и подадимся на курскую землю, где лежит мой старший сын Кузьма, поправим ему мать-сыру избушку, попечалимся вдвоем, а потом завернем на Донбасс, в гости к Павлушке…
И Дыня, по-турецки поджав ноги, умолкает. Он сейчас одинок и печален, как забытая кем-то бочка на песке; на его воспаленных веках застыла старческая слеза. Да разве это слеза? Это непрошеное воспоминание о семье: хата была как улей, а теперь пустая. Осталось одно утешение в жизни — Павел. Да и тот пошел бродить по свету…
Эх, Павел, Павел, сын непутевый!.. Ведь совсем недавно гулял по селу, девушек дразнил, стучал палкой в окошки землянок и приговаривал: «Девчаточки, веселушечки, кто пойдет со мной по галушечки?» И уговорил-таки завербоваться на шахты сестру Ольги-беженки, чернокосую Марию. Вел ее смущенную по всему селу и, к груди прижимая, так говорил: «Лучше с милой пыль да уголь глотать, чем здесь от голода пропадать…»
— Не пишет Павел? — спрашивает притихший Василек. — Может, ему о войне что слышно? У нас ни радио, ни газет, сидим здесь, как тараканы под печкой.
— Не пишет! — горько отзывается Дыня. — Вот навестим его — бока намну ему, да так, чтоб знал… А о войне один человек рассказывал. Бьют наши гадов и в хвост и в гриву. Уже на Буг вышли. Только вот в Крыму сидят басурмане — из ущелий никак их не выкуришь.
— А деда в шинели и в заячьей шапке не видали? Гавриил такой…
— Как же, видал. Поговорили то да се. Душевный, видать, человек. У Кудыма сыром отъедается.
Вовкины глаза, словно две влажные черносливины, сразу потускнели. Чтоб не ссориться с Дыней из-за какого-то бродяги, он сказал:
— Бывайте здоровы! — и пошел дальше.
Прошел несколько заросших полосок, где были когда-то хаты и огороды, хотел незаметно проскочить мимо тетки Анисьи. Высокая и худая, как жердь, она стояла в яме, на ступеньках, что вели в землянку. Лицо рябое, как в пасленовых пятнах, нос и подбородок заостренные, рот щелочкой, только два зуба торчат впереди. Тетка Анисья нервно дергала правым плечом и говорила бог знает с кем:
— Носит и носит его, пройдоху, ей-право, доносится. Еще и лошадь привел на мою голову, мало ему оружия. Как родится такой неприкаянный, так хоть на цепь привязывай — ей-богу, сорвется.
Видно, что-то показалось тетке Анисье, она пригнулась и из-под руки посмотрела на дорогу:
— Эй, Вовка, что ли?.. Яшку моего не встречал? Чуть свет — кобылу за хвост и с глаз долой… Да не несись ты, как на пожар. Погоди, Чирву отвяжу.
— Вот Кудымовых буду гнать, тогда и вашу захвачу, — торопливо отвечает Вовка.
Дорога тянулась между валунами, спускаясь в глубокий степной овраг. Над ним возвышался гранитный Мартын; его вершина, отглаженная ветрами, сверкала на солнце. За Мартыном широко разливался Ингул. Его спокойное течение отливало красноватыми бликами.
Василек свернул влево, к хате Кудыма, что притаилась за терновыми кустами. Низко, к самым окошкам надвинула хата свою крышу, как старую соломенную шляпу. Еще и плетнем отгородился: дескать, смотрите — это колхозный выгон, а это мой двор. Хата стояла в стороне от дороги, в густых кустарниках, словно пряталась от чужих завистливых глаз.
«Почему это немцы не тронули Кудыма? — размышлял по дороге Вовка. — Может, потому, что хата совсем на отшибе, а может, из-за Федьки?..» Странное на земле творится. Сыны одного отца, а жили как собака с кошкой. Антон партизанил — Федька в полиции служил. Он, этот весельчак Федька, и полицаем был никудышным, и своих боялся, и немцам пятки лизал. Поймает Антон родного брата в темном месте, надает по-братски подзатыльников, а Федьке хоть бы что… Оправится — и снова к фрицам за похлебкой. Антон жену за руку, узел на плечи и с боем-скандалом ушел из отцовой хаты, отселился на Купавщину. О смерти Антона разное говорили в селе. Будто он и Максим Деркач уговорили Федьку бежать к нашим (неси, дескать, свою собачью душу на покаяние). Потом нашли убитыми двоих — Антона и Максима, а Федька как сквозь землю провалился…
Вовка хлопнул кнутовищем по плетеной изгороди и только во двор — Кудым на порог. Здесь он каждый раз встречал пастуха. «Не хочет, скряга, в хату пригласить. Простокваши, думает, попрошу, пускай подавится». Кудым вышел в тулупе, в новых валенках, подшитых кожей (кожух и валенки и летом не снимал). Вместо «доброе утро» или «здравствуйте» сказал:
— А уже, стало быть, не рано.
Кашляя и вздыхая, прошаркал к сараю, с шумом выдернул из дверей шкворень[2]. С громким блеянием высыпало во двор Кудымово стадо — три козы и семь козлят. Между ними, как тень, промелькнула Василина — Федькина жена. «Чего они как пуганые? — подумал парень о Василине и ее дочке Наде. — Людей боятся. Обе зеленые, как мертвецы. Заслышат человека — и бегом вдоль изгороди да в хату…»