– Самое яркое… – она задумалась. – Два года – мне тогда было восемь, потом девять – я жила у тетушек в Изольде. Изольда – очень милый город, похожий на увеличенный до нормальных размеров кукольный. Дни с апреля по ноябрь я проводила на пляже – можно сказать, все дети там просто жили. Такой город детей: песчаные замки, пещеры, бассейны… И был настоящий заколдованный замок: две отвесные скалы, соединенные перемычкой, этаким мостиком – на большой высоте. Высокая и узкая буква Н. По одной палочке этой буквы можно было подняться к мостику, а с другой – спрыгнуть в море, там был такой выступ футах в сорока над водой. Но чтобы попасть на этот выступ, следовало пройти по мостику. Он был достаточно широкий, вот такой, – Олив показала руками. – Но в средней его части было место шириной в ладонь и длиной шага четыре. На высоте примерно ста футов. И вот мы проходили по этому мостику, чтобы спрыгнуть ласточкой на глазах у сотен восхищенных. Я не помню, от чего больше замирало сердце. Может, от того, что я была единственная девочка среди мальчишек – причем все они были старше меня. Вот. А потом один мальчик упал с этого моста, и солдаты его взорвали… в смысле – взорвали мост. Но это было уже после меня, когда меня забрали другие тетушки…
– Сколько же у вас было тетушек?
– Почему было? Они все в добром здравии. Одиннадцать. Родные и двоюродные сестры отца. Он был единственным мальчиком среди такого вертограда…
– А у меня самое яркое из детства – другое. Отец мой служил в управлении железных дорог, и ему следовало посетить несколько лагерей строителей: тянули дорогу от Новограда до Корабельного. У меня были каникулы – и я упросил его взять меня с собой. Мы ехали в военном фургоне, старом, деревянном, скрипящем, – и все везли с собой, даже овес и сено для лошадей, потому что была зима, трава посохла, легла, а одним чертополохом даже степные лошадки не наедаются вволю. В фургоне была печка, ее топили сухим навозом – его было вдоволь по дороге – и хворостом, ракитой да черемухой, только черемуха там и росла, вдоль лощин и просто так, над подземными ручьями и речками. Длинные-длинные ленты черного кружева… И однажды утром мы проснулись и увидели, что вокруг лежит снег. Он выпал ночью, тихо, и покрыл все на свете, и казалось, что Бог сотворил мир минуту назад. Солнце просвечивало сквозь легкие облака – и было поразительно тихо. Звуков Бог еще не создал. Что уж говорить обо мне, когда отец, человек технический, жесткий, практичный, и его спутники: геодезист, ворчливый, старухообразный, вечно всем недовольный брюзга, и возница, старый казак, повидавший столько, что нам и не приснится, – даже они были поражены зрелищем… Да, мы стояли как бы у начала времен, посреди чистого листа, и только нам суждено было написать на нем первые строки. У меня больше никогда не было таких важных моментов в жизни.
– Это я могу представить, – тихо сказала Олив.
– А ведь что интересно: палладийцы в массе своей народ островной, морской, на материке нас живет мало, едва ли пятая часть; но русские, наши предки, – нация континентальная, степная, лесная. И мое самое сильное впечатление связано со степью, со снегом. А меррилендцы – жители континента, и даже Новая Ирландия ваша – тоже континент: две с лишком тысячи верст, разные зоны климата, свои высокие горы, свои внутренние моря; но англосаксы – народ островной, морской – и вам помнится море. Это заставляет задуматься, правда?
– Хм… – Олив потрогала подбородок. – Все же и мы не вполне континентальные жители: селимся по побережью. Какие наши города не на море? Меркьюри, Эффульгент… все, кажется. Нет, море у нас – не только в памяти предков. Но в чем-то вы правы. Вывод этот ваш не на беседе со мной одной построен?
– Разумеется, нет. Я уже много лет опрашиваю людей – и примерно с таким же результатом. Если не вспоминают какие-либо катастрофы и первую любовь – то потомки англосаксов говорят о море, а потомки русских – о степях, лесах, реках…
– Возможно, в том, о чем вы говорите, и кроется большая схожесть палладийцев и меррилендцев, чем русских и англичан. Я читала их книги…
– В этом рассуждении есть резон. Особенно если учесть, как формировались первоначально иммиграционные потоки: у вас через всю Америку, иногда путь занимал не одно поколение; а у нас через Сибирь, и это тоже требовало определенных черт характера… Разумеется, осуществлялся своеобразный отбор: больше шансов прийти сюда было у людей легких, беспокойных – или гонимых… Поэтому и обычаи родины сюда попадали… как бы сказать… в походном облегченном варианте.
– Мы пытались ставить Шекспира, «Зимнюю сказку», – задумчиво сказала Олив, – и у нас самым скандальным образом ничего не получилось. И наш постановщик, его звали Самсон, Леонид Самсон, представляете? – он говорил, что его имя символизирует его смертельную борьбу с самим собой, – он был очень умным человеком, и он собрал наконец нас, актеров, и сказал: у нас никогда и ничего не получится, потому что мы живем на плоской земле, а Шекспир писал для тех, кто живет на круглой. И мне кажется, что я иногда понимаю, что он хотел сказать. Мы и вправду как-то странно неглубоки. На Хармони я разговаривала с бывшим художником. Он попал сюда, где ему предоставлялась полная свобода для творчества – и принялся разводить овец. Пьесы наших драматургов просты и понятны и даже милы иногда, но Бога в них нет. Я ведь почему бросила театр?..
Олив замолчала, а Роман Бенедиктович не сказал ничего в ответ; и возможно, повисшее их молчание затронуло что-то в природе, потому что листья на дорожках вдруг проснулись и неуверенно, на ощупь побрели куда-то, спотыкаясь – возможно, в поисках последнего пристанища. Им вослед зашептались висящие пока на ветвях. Темные быстрые стрелы вдруг исчертили зеркало гавани…
– Пойдемте скорее, – сказал Роман Бенедиктович. – Это к шквалу. Продолжим беседу под крышей моего дома?
– Продолжим, – согласилась Олив.
С Аликом они расстались на какой-то чудовищной, черной, грязной, вонючей окраине: за спиной были пустые огороды, полосы серо-желтой жухлой травы и облетевший кустарник, – а впереди громоздились голые многоэтажные домищи с разом засветившимися окнами. Здесь же, справа и слева, за неровными черными заборчиками по пояс, по плечо – стояли неряшливые закопченные дома под дощатыми крышами, и из небеленых кирпичных труб валил угольный чад. Посыпанная гравием дорога была узка и неимоверно грязна. Черные покосившиеся столбы с проволокой наверху стояли вдоль нее. По обе стороны дороги прорыты были канавы, поросшие живой еще крапивой и полынью, частично скрывающей горы мусора и хлама. Глеб на все это взирал уже без прежней дрожи – да и не уборная это на вокзале в Хабаровске, – но недоумение оставалось: почему они живут в такой грязи? Почему не уберут? Ведь сделать это ничего не стоит…
Даже зная ответ, он не переставал удивляться.
– Вот мы и одни, – сказал Алик серьезно. – Держи вот это. Спрячь и никому не показывай. – Он протянул Глебу сложенный вчетверо листок бумаги. – Прочтешь только, когда будешь в Абакане. И делай все строго так, как там написано. Девочка тебе поможет. По-моему, она вполне с головой. А?
– Вполне. И вообще – приятная особа.
– Если вернемся, я за ней приударю. Не возражаешь?
– Нет, конечно.