– Нет.
– Значит, грязную работу он предоставил нам… Давай-ка попьем этого чайку, сынок, а потом уже поговорим. Потому что тяжелый это разговор будет… Бери вот варенье – в ваших краях такого не бывает.
– Мои края теперь здесь, – сказал Глеб.
– Да? – со странной интонацией сказал Альдо. – Посмотрим…
И они медленно допили чай, поели варенья – действительно превосходного – и перешли на диван. Профессор долго не мог зажечь свою трубку. Глеб потягивал сладковатое винцо и о чем-то напряженно думал, но о чем – понять не мог и сам.
Потом профессор заговорил. Поначалу он путался и сбивался – но даже это не мешало Глебу понимать все то, что состояло пока еще из разрозненных полуслучайных слов, потому что эти разрозненные слова сдирали какую-то темную плотную плеву с сознания и сияющие, чеканные, острые истины возникали как бы ниоткуда, сразу же, изначально – полные смысла. Глеб задыхался от восторга и ужаса. И вдруг, скачком – пришло спокойствие. Теперь можно было слушать рассказ профессора, уже как бы и не стараясь получить нечто новое из потока слов – он знал заранее, что сейчас будет произнесено, и лишь чужая интерпретация событий слегка интересовала его…
Инсайт – так называлось это состояние. И название то я тоже не вычитал и не услышал от кого-то – оно хранилось в нем, как хранится другое знание, готовое вырваться…
А профессор рассказывал: ровно, почти монотонно, будто читал неинтересную лекцию ленивым студентом. Не удивлюсь, если он уложится в сорок пять минут, подумал Глеб. Сорок пять минут, повторил он снова. Смешно: пустая кожура слов. Время исчезло.
Каким-то чудом (инсайт!) этот кабинет и это мгновение соединились плотно, вошли гребенкой в гребенку – в такое же бесконечное мгновение в агатово-черной воронке… нет, не воронке: полой опрокинутой пирамиде, форме для отливки пирамид – и тут, на дне ее, в вершине, завершился, будто размотался до конца клубок, долгий путь на кораблях, лодках, верхом, пешком, ползком по скале, в тесный лаз…
Черное небо над головой – и голубовато-белое, со странными пятнами, складывающимися вдруг в черты удивленного лица, солнышко… нет. Господи, какое же солнце, когда это луна, луна, луна! Настоящая луна Старого мира, вот что это… и тут же понимание, что нет, не Старого мира эта луна: чуть дымчатые края диска и белые полосы и спирали облаков… Никогда Глеб не видел луну: просто не пришло в голову ни в Хабаровске, ни потом – выйти среди ночи из дому и посмотреть в небо… Чужими глазами видел он ее сейчас, глазами отца… а в это время маленький Глеб ждал внизу, в палаточном лагере экспедиции, и слушал далекий рокот порогов: могучий Эридан, вырываясь из теснины, ронял унесенные камни и сам перекатывался через них. Там, выше, под меловой стеной, выводящей на плато Ратмирцева, река неслась почти беззвучно, и лишь скалы вздрагивали и гудели от ее бега. На севере вздымались зарева ночью и висела черная туча днем: дышала Трубинская сопка. Может быть, это от нее так дрожали скалы… А над лагерем возвышался, заслоняя полнеба, Черный Великан – будто бы и вправду человеческая фигура в плаще, но оплавленная до стеклянной корки, до потеков. На нее, на самый верх, ушел утром отец, ушел один, не взяв с собой никого. И вот теперь – смотрел на луну, такую похожую на прежнюю, оставленную в Старом мире – и совершенно другую. Заметно отвернулось ее лицо… И еще Глеб мог сам отвернуться, повернувшись как бы внутри себя – и увидеть себя на диване профессора Иконникова, и увидеть самого профессора, маленького человечка с худым, но сильным лицом, с прищуром глаз, выдающим решимость и волю, услышать его ровный голос. Борис шесть раз поднимался на скалу, говорил он, делал там запасы воды и пищи, чтобы побыть подольше. В седьмой раз он поднялся утром, спустился вечером, волоча набитый чем-то мешок… это нам показалось, что он пробыл там день, а для него получилось – около двух недель… судя по щетине. В мешке много чего было…
Не это главное, не это, не это… Глеб вновь смотрел глазами отца – на бесконечные, уходящие в никуда стеллажи с… чем? Книгами? Да, скорее всего… Раскрываешь такую – и перед глазами возникает зеленоватое светящееся пятно с сиреневыми и черными звездочками, бегущими из центра, потом в головокружительном темпе начинают сменять друг друга какие-то символы, потом их становится безумно много, еще больше, еще… потом все меркнет. Тяжесть в глазах, в затылке, боль в окаменевших плечах. И вдруг оказывается, что тебе известно нечто новое, о чем еще миг назад ты и не подозревал…
…Впервые заняться пластикой пространства атлантов заставила угроза космической катастрофы. Тысячекилометровый шар рыхлого льда шел на Землю лоб в лоб. Попытки космического флота уничтожить его или сбить с орбиты успехом не увенчались. Вот тогда впервые и состоялся глобальный эксперимент: неподготовленный, опасный. А что было делать? До столкновения с кометным монстром оставались дни. И – получилось! Земля перед летящей кометой будто бы расступилась, превратилась в кольцо, в бублик – и в отверстие комета проскользнула. С точки зрения людей на Земле комета стала утончаться, превращаясь в вытянутое яйцо, в клин, в стержень, в иглу… Она коснулась поверхности Земли, имея диаметр, сравнимый с диаметром атома – и пронзила планету навылет, не причинив ни малейших повреждений.
Успех окрылил. Много раз инженеры пространства производили различные действия с Землей и другими планетами. Но вот двенадцать тысяч шестьсот пятьдесят лет назад произошло нечто, Глебу пока непонятное – катастрофа? запланированное перемещение? – в результате чего участок пространства, где находилась сама Атлантида и масса прилегающих островов, обособился и как бы вывернулся наизнанку, оказавшись в иной Вселенной. Но между ним и старой Землей осталась своеобразная пуповина…
– Борис, конечно, очень сильный человек, – продолжал профессор, когда Глеб вновь повернулся к нему. – Вряд ли кто другой вынес бы такой информационный удар. Он вынес. И смог воспользоваться тем, что узнал – пусть и не сразу. Тебя он многому сумел научить, не так ли? А ты об этом не подозревал, думаю… Так вот: у тебя здесь, – он дотронулся до лба, – спрятано все, что Борис знал сам. И я должен помочь тебе справиться с этой лавиной…
– Хорошо, – сказал Глеб. – Только, пожалуйста, не тяните.
Обед растянулся часа на три. Дела, ради которых затевалась вся поездка, уладили помощники, хозяева лишь выслушали их, посмотрели друг на друга, кивнули – и все. Больше к делам не возвращались. Ели и пили обильно, делая передышки. Хозяин дома, Петр Сергеевич, включил увеселения ради какой-то музыкальный автомат, и комната наполнилась низким хрипловатым женским голосом, очень сильным и выразительным. Правда, певшим на неизвестном языке. Ваша тезка, Эдит, – Петр Сергеевич поклонился. Олив благосклонно кивнула. От автомата тянулся электрический провод к батарее наподобие телеграфной.
В предыдущей жизни – Петр Сергеевич употреблял именно это выражение – он был художником. И даже неплохим художником. Известным в узком кругу. В холле висят его работы – из тех, что привез с собой. Когда перекрыли кислород (Что? – не поняла Олив, и Петр Сергеевич сделал характерный жест: двумя пальцами пережал себе горло), когда очень немногих выперли за границу, а с остальными поступили вообще по-свински, он и еще одна дама-скульпторша отправились колесить по стране: оформлять помещения… и прочее. И в Сибири им попался старичок-скаут (они тогда, конечно, не знали, что такое скаут) – он их и раскачал понемногу на эмиграцию, а потом провел на остров Алеша. Да, они понимали, на что шли – и тогда готовы были проторчать всю жизнь на клочке суши размером поменьше Британии, но где нет ни худсоветов, ни парткомов, ни кураторов, где только размерами суши ограничена свобода… Но в чем-то они просчитались – вот только до сих пор непонятно, в чем именно. Дама эта прожила на Хармони четыре года, а потом уплыла в море – не на лодке, нет… оставила письмо. А он сам… вот не уплыл почему-то. Пас овец, постепенно обзаводился землей, стадами… оказалось, что это тоже интересно. Особенно когда не пишется. Редко кто делает здесь что-то настоящее… да и деньги? На продажу картин, например, не прожить – спрос ничтожный. Появилась, правда, сейчас маленькая компания – украшения делают…
После обеда вышли на прогулку. Улица была короткая, и в конце ее, запирая путь, стоял трактир. Просто «Трактиръ», без названия. Деревянный медведь хлебал из деревянной кружки. Встречные здоровались с Петром Сергеевичем подобострастно, с Джерардом – сдержанно, с четой Черри – вежливо и подозрительно. А за что им нас любить, подумала Олив. Из трактира вынесли столик под белой скатертью, плетеные стулья. Поставили на тротуаре. Водочки изволите ледяной, с грибочками? – изогнулся официант. Не-е, ну ее, отмахнулся Петр Сергеевич, волоки-ка ты, братец, шампузо. Вино, против ожидания, оказалось хорошим. Палец, в сущности, не место для жилья, сказал внезапно Петр Сергеевич, глядя куда-то мимо всего. Карантин, лагерь… лагерь, да. Постоянно здесь живут с полсотни… чудаков. Я вот, Васька-трактирщик, еще кое-кто… Остальные – год, полтора, осмотрятся – и дальше, дальше. А тут они приходят в себя, начинают понимать, чего хотят… впрочем, не все. Ведь ломается человек начисто, до последней косточки. Это на словах вернуться на сто лет назад – легко и приятно. Пока сам не хлебнешь… Двадцать лет я здесь, двадцать – а все кажется, что игра. Тебе чего, котенок? – и тут все заметили чумазую девочку лет девяти, голодными глазами слипшуюся в горку засахаренных фруктов. Ну-ка, брысь! Она что, голодная? – изумилась Олив. Девочка, ты есть хочешь? Та кивнула. Только не вздумайте ей ничего давать, предупредил Петр Сергеевич, а то их сейчас стая набежит. Да как же так может быть – чтобы ребенок был голодным?! У нас все может, вздохнул Петр Сергеевич, родители пьют, работать не хотят – но и детей при себе держат, не отпускают… и новых строгают одного за одним. Эй, котенок, знаешь меня? Девочка кивнула. На вот… – он кинул ей серебряную монетку. Если никого не приведешь, завтра получишь еще. Поняла? Девочка опять кивнула, сунула монетку за щеку и убежала. Если сейчас в переулок налево повернет, сказал Петр Сергеевич – значит, за бананами. Из недавних девочка, у них, у бедолаг, банановая лихорадка еще не прошла. Что-что? – не поняла Олив. Банановая лихорадка. От бананов их трясет, от одного вида, вот что. Создали рай для народа, догнать-перегнать… – непонятно выразился Петр Сергеевич. Девочка повернула налево. Вот, я же говорил… – он усмехнулся. Да как вы можете смеяться, вспылила Олив, у вас дети голодные по улицам бегают, денег просят! В жизни такого не видела, думала, только в книжках… да и то не верила! Это плохо, это большое зло, согласился Петр Сергеевич, но с этими людьми только так и можно. Иначе их к работе не приучить. Главное, учтите: здесь ведь отстойник. Те, кто поэнергичнее, уходят дальше, не задерживаются здесь… А эти – целыми днями готовы на крылечках сидеть, болтать… картошка дешевая, хлеб еще дешевле… чем не рай? О том ведь и мечтали, чтобы вот так сидеть и не работать, за тем сюда и бежали… бараны. А впрочем, не знаю я, что правильно, что нет… кормим-то их мы, чего греха таить, а они волками смотрят…
Олив вздохнула. Бокал изнутри порос жемчужным мхом.
Потом, когда шли обратно к дому, когда размещались в карете, когда по тряской мостовой возвращались к мосту и через мост – к шоссе, – Олив видела этих людей, великое множество их: как они сидят поодиночке, или вдвоем, или помногу: на серых крылечках, на скамейках, на вынесенных из домов стульях; как мужчины, окружив столы, азартно играют в некую местную разновидность домино, как визгливо и грубо препираются где-то за занавесками женщины, как дети играют в войну и погоню. Слишком много неслось отовсюду звуков, слишком густы и пронзительны они были… и слишком много грязи и смрада окружало это скопище тел. Зеленые и красные простыни висели, угнетенные безветрием, поперек переулков, почему-то только зеленые и красные, и синий дым тек под мостом.