«Боже, – думаю я, – как же это перекликается с нашей жизненной ситуацией, ведь они с Эльжбетой могли так же разговаривать, когда он уходил от нее ради меня… А Риваль играет его студентка… Не такая опасная с этой точки зрения, как я, потому что он не влюблен в нее… И почему мне это раньше не пришло в голову? Да потому, что он плохо играл, а теперь играет потрясающе. Мольер, достойный Мадлены. Что за метаморфоза произошла с ним? С чего вдруг такая разительная перемена? Не могли же его так изменить грим и костюм? Хотя… загримированный – нос лиловый с бородавкой, преувеличенный парик и карикатурный шлем, грим плывет с лица, смешиваясь со струйками пота, – он вызывал смех. Булгаков хотел, чтобы его герой выглядел смешно. Зигмунд так и выглядит – смешно и одновременно трагически.
Именно в этот момент происходит следующее:
Мольер:
– Одумайся. Что ты говоришь. Какую роль на себя берешь.
Она вскакивает с колен, ее лицо искажает бешенство, она фурией мечется по сцене.
Мадлена:
– На ком угодно, только не на Арманде! О, проклятый день, когда я привезла ее в Париж.
И снова общий вздох волной проходит по залу, на сей раз вздох восхищения игрой их обоих, я чувствую это. Скоро мой выход. Представление продолжается. Сейчас будет знаменитая сцена исповеди. О, боже, только бы не произошло ничего плохого и ничто Эльжбете не помешало, как в тот раз – не вовремя пущенная звукозапись с детским хором. Но ничто, слава богу, не в состоянии помешать тому, что происходит на сцене.
Столько раз я уже видела ее в этом эпизоде, и каждый раз она кажется недосягаемой в этой роли.
Когда она говорит заключительные слова монолога: «Арманда, Арманда, сестра моя, поди, архиепископ и тебя благословит. Я счастлива… я счастлива…», я ощущаю, как слезы текут по моим щекам. А ведь в театре я плачу, только когда Лонцкий играет в пьесе «Тартюф, или Обманщик». Так, может, это неслучайно, что она вернулась на сцену в тот день, когда Лонцкий навсегда ушел с нее? Быть может, они поменялись, он передал ей свою гениальность…
Эльжбета уже рядом со мной, за кулисами, касаясь моей мокрой от слез щеки, тихо шепчет:
– Ты с ума сошла – тебе сейчас выходить на сцену!
И легонько подталкивает меня к выходу из кулис. Я вхожу в круг света, приближаюсь к исповедальне, где меня ждет Шаррон. «Арманда имеет полное право плакать в такой момент», – думаю я.
Тогда, в тот краткий миг за кулисами, когда она покинула сцену и выпихнула меня на подмостки, между нами что-то произошло. В тот момент мы были единым театральным целым.
Нельзя ликовать заранее. Теперь я это знаю на собственном опыте. И запомню на всю оставшуюся жизнь. За кулисами я бросилась Зигмунду на шею:
– Как же ты потрясающе играл!
– Премьеры еще не было.
– Для меня она уже состоялась сегодня, ничего большего в театре не может произойти!
На его лице мелькнул страх. Похожий страх был у него в глазах, когда Бжеский, войдя в гримерку, сказал, что Эльжбету нигде не могут найти и, если она не придет через полчаса, придется отменять премьерный спектакль. Все, что творилось потом, я помню как сквозь туман. Отчетливо запомнила только приезд в театр дочери Зигмунда, вернее, их дочери, Зигмунда и Эльжбеты. Она была похожа на них обоих – пол-лица его, пол-лица – ее. Лоб, разрез глаз, нос – матери, а рот и подбородок – отца.
– Где она? – заорал Зигмунд. – Как она могла подложить нам такую свинью!