Книги

Сталин. От Фихте к Берия

22
18
20
22
24
26
28
30

Есть в польском аспекте этой войны, которая в России естественно выступает оборонительной и отечественной, ясный выбор, который её имя ставит перед национальным историческим сознанием этнического большинства населения Литвы, Белоруссии и Украины: если оно до сих пор мыслит себя населением Восточных кресов Речи Посполитой, ставших в XVIII веке интегральной частью территории Польши, то их отказ от отечественности логичен, ибо поляки были важной частью Великой армии Наполеона. Если же оно мыслит себя наследником Великого княжества Литовского и Русского, альтернативного Московской Руси, то ему необходимо особое имя для этой войны. Но его нет. Признание себя бывшей частью Российской империи заставляет признать для себя отечественность её войны с Наполеоном и сохранить традиционное имя. Но и здесь нет согласия. Потому польский выбор диктует формально нейтральное, а на деле — французское имя войны. Такой выбор подтверждают факты реальной истории наполеоновского «Великого княжества Литовского», существовавшего в тени французской оккупации: во-первых, несомненно, что созданное Бонапартом его правительство было по своему составу полностью польским и имело перед собой чисто военные задачи обеспечения тыла армии, во-вторых, не пользовалось достаточной поддержкой местного населения, и, главное, уже через две недели после своего создания подписали в Вильне акт присоединения Литвы к Герцогству Варшавскому (в виде «Варшавской конфедерации») как акт восстановления польской Речи Посполитой[810], никакого отношения к собственно литовской государственности не имеющий. Исследователь французской политики и пропаганды специально проанализировал замысел и реализацию этого наполеоновского протектората, главной задачей которого была поставлена мобилизация живой силы в армию Бонапарта. Её пропагандисты писали тогда: «Столица Русской Польши в нашей власти, а 6 миллионов поляков-литовцев[811] объединились в конфедерацию с 5 миллионами поляков герцогства Варшавского и собирают армию, чтобы отстоять свои права» (представитель польского сейма насчитывал ещё больше — всего «16 миллионов»: известно, что полвека спустя Маркс и Энгельс требовали для независимой Польши 20 миллионов). Но фактически, резюмирует историк, «создание единого государства шло очень медленно, так как Наполеон в надежде на скорое начало мирных переговоров с Александром I уклонялся от принятия решения по возрождению Речи Посполитой в границах 1772 года», и в итоге уже с середины сентября 1812 года тема Польши и литовского протектората исчезла из наполеоновского официоза[812].

Эта инструментализация польского вопроса — не только историческая реконструкция. Она была прямо заявлена самим агрессором. 12 (24) июня 1812 года Наполеон Бонапарт обратился к своей армии с приказом о наступлении в пределы Российской империи: «Вторая Польская война началась. Первая кончилась под Фридландом и Тильзитом… Вторая Польская война, подобно первой». Он, разумеется, имел в виду проигранную Россией русско-французскую войну 1805–1807 гг., но для русского исторического сознания Польская война, начинающаяся с нашествия исторического врага непосредственно в центр страны, имела другие аналоги — с польским нашествием и взятием Москвы в 1612 году. Даже критически настроенный к русским власти и командованию, великий русский художник, автор классической живописной серии о событиях 1812 года В. В. Верещагин (1842–1904) писал как о несомненном для русских: «Наполеон шёл в Россию с намерением восстановить Польшу»[813]. Известно, что и польский национальный гений Адам Мицкевич мечтал о «войне народов» (то есть великих держав против России) как о спасительнице Польши. Историк литературы свидетельствует: именно разделы Польши XVIII в. (то есть её историческое поражение — после её исторической победы над Россией и прежнего триумфа над Москвой в XVII в.) сделали Смуту одной из центральных тем русского культурно-исторического сознания конца XVIII — начала XIX в.[814]

Прошедшее в современной Белоруссии[815] бюрократическое переименование Отечественной войны 1812 года во «французско-русскую войну 1812 года»[816] и дискуссия вокруг него поставили перед русским историческим сознанием в России и Белоруссии ряд принципиальных вопросов о пределах не только «национализации» общего исторического прошлого. Но и о пределах его «стерилизации» от имперского наследия, которая в данном случае — в противоположность стремлению националистической белорусской элиты к строительству суверенного исторического мифа — одновременно лишает Белоруссию (белорусские земли) исторической субъектности в рамках имперской государственности и превращает её в транзитную межгосударственную и колониальную территорию. Попытки главного официального издания Белоруссии представить войну 1812 года на белорусских землях как войну гражданскую — между якобы белорусами на стороне Наполеона и белорусами в рядах Русской армии[817] — не только противоречит элементарным фактам о том, что поддержка агрессора носила сословно-этнический характер (его поддержала лишь польская шляхта, а сопротивление агрессору и поддержку Русской армии оказали местные крестьяне[818] и евреи[819]), но и о говорит о политически ангажированной попытке официоза в Минске изобразить французское нашествие как «западную альтернативу» — «восточной деспотии» Москвы[820]. Заместитель министра образования Белоруссии В. А. Будкевич выступил с официальным документом от 9 августа 2012 № 04-03-1496-С-101-0 об отказе от употребления термина «Отечественная война 1812 г.» в официальной образовательной политике страны в пользу «Войны 1812», открыто демонстрируя не «гражданский», а феодальный подход к идентичности:

«Употребление термина „Война 1812 года“ появилось в историографии постсоветских государств (Литва, Латвия, Беларусь, Украина) и Польши, которые ранее входили в состав Российской империи, в 90-х годах ХХ века. Тогда оформились два подхода к трактовке Отечественной войны 1812 года: принятый в российской и советской науке подход к событиям 1812 года как „Отечественная война 1812 года“ и рассмотрение указанных выше событий как „Война 1812 года“. Историки отмечают, что шляхетское сословие стремилось преимущественно к восстановлению собственной государственности в виде Великого княжества Литовского или объединённого Польского Королевства и ориентировалось на Наполеона. Часть аристократов и крупных землевладельцев связывала свои надежды на возрождение „литовской“ государственности в союзе с Россией и во главе с Александром I. Таким образом, жители белорусских, литовских и западных украинских губерний оказались в армиях двух противоборствующих сторон (курсив мой. — М. К.), что придало этой войне противоречивый характер. В настоящее время термин „Война 1812 года“ является наиболее устоявшимся в научных кругах Беларуси».

Исторически ясно, что «чужая война» 1812 года на территории будущей Белоруссии, изобретение в лице польского повстанца 1863 года К. Калиновского «белорусского» героя освободительного движения[821] — прямое продолжение советской пропаганды и плод сталинской «коренизации» Советской Белоруссии и её сталинского же территориального расширения в течение 1920-х гг. и 1939 г.[822], которые, собственно, и предопределяют теперь — в пределах какой именно территории сейчас политическое руководство независимой Белоруссии «определяет» историческую реальность 1812 года — была ли та война «Отечественной» для белорусских Полоцка, Витебска, Могилёва, Гомеля, переданных республике в 1924–1926 гг. из РСФСР, и белорусских Бреста, Барановичей, Пинска, Вилейки, присоединённых в 1939-м, а теперь перестала быть «Отечественной» именно потому, что они были присоединены? Можно быть совершенно уверенным: если бы названные территории остались бы в составе РСФСР (или были включены непосредственно в РСФСР в 1939-м), отечественность войны 1812 года для них сейчас никем в Минске не подвергалась бы сомнению — просто по бюрократическому принципу.

На деле такой производимый в Минске идеологический конструкт, несмотря на проблески белорусского национализма (выступающего против отечественности не из-за якобы отсутствия факта общенародности, а из-за её «имперского» характера), означает лишь убеждение в том, что «главный» класс-этнос на белорусских землях — «национализируемая» польская шляхта (которая действительно раскололась на сторонников Наполеона и верных воинов Русской армии), а крестьянское население, позже самоопределившееся как белорусы (свидетельств о расколе которого нет), и евреи — внимания не заслуживают. Современные белорусские строители мифа этнической государственности, следующие в руслах польского и литовского национальных мифов, всё чаще противопоставляют его «исторически враждебной» России. Профессиональный историк, первый ректор Белорусского государственного университета (1921–1929), исследователь этногенеза белорусов В. И. Пичета (1878–1947) в приуроченном к присоединению Западной Украины и Западной Белоруссии к СССР труде уделил специальное внимание той исторической реальности белорусских земель в 1812 году, которую ныне в Минске стремятся изобразить как «гражданскую войну» между сторонниками Парижа и Москвы:

«В связи с походом Наполеона в Россию польские магнаты Литвы и Западной Белоруссии провозгласили независимость великого княжества Литовского под его протекторатом. Временное правительство, созданное приказом Наполеона 6 июля 1812 г., обратилось с воззванием к крестьянскому населению, которое при вступлении „великой армии“ в пределы Западной Белоруссии и Литвы убежало в леса с семьями и домашним скарбом: …„все крестьяне, жители местечек и деревень, оставившие при проходе войск свои дома, обязаны вернуться в оные и приступить к исполнению своих земледельческих работ и повинностей“… Все увещевания временного правительства Литвы вернуться домой к своим занятиям и повинностям не дали желательных результатов. Вопреки призывам временного правительства крестьяне сорвали рекрутский набор в Белоруссии. Крестьянская масса не ограничивалась только одним пассивным сопротивлением… Наиболее значительным было крестьянское движение в Минском департаменте, в Витебской и Могилёвской губерниях. Грабежи, убийства экономов и арендаторов, поджоги усадеб были обычной формой протеста… Военное командование в конце августа использовало военные отряды для подавления крестьянских выступлений…»[823]

Современный русский историк даёт фактическую справку:

«Для белорусских земель, вошедших в состав Российской империи, характерной была социальная структура общества, при которой каждое сословие было, по сути, замкнуто в пределах одной конфессии. Особенно чётко эта закономерность читалась в западно-белорусских землях — т. е. в значительной части Виленской и Гродненской губерниях, а также Белостокской области. Дворянство здесь было преимущественно католическим, т. е. польским, мещанство — иудейским, т. е. еврейским, а крестьянство — православным, т. е. русским (так, во всяком случае, оно называло себя и так его называли иноверные соседи) или униатским, национальная самоидентификация которого была размыта, что приводило к популярному самоназванию „тутейший“. (…) Наполеон издал приказ о сформировании 5 пехотных и 4 конных литовских полков по образцу польских войск. В основном в эти части шли поляки — Виленская и Минская губернии дали по 3 000 чел., Гродненская — 2500, Белостокская область — 1 500 чел. В восточной части Белоруссии, где польское население было немногочисленным, с большим трудом было собрано около 400 добровольцев-поляков. Эта „народная гвардия“ при отступлении европейских орд разбежалась, не сделав ни одного выстрела по русской армии. (…) Именно в белорусских губерниях наметилось разделение симпатий местного населения. Польское, т. е. католическое по преимуществу, дворянство симпатизировало французам. Оно даже было готово терпеть мародеров… Православное крестьянство не желало терпеть грабежей во имя восстановления отечества поляков и расправлялось со своими помещиками, а также, в случае возможности, и с приходившими им на помощь отрядами французской армии. Еврейское население городов и местечек также оставалось полностью лояльным России»[824].

Справедливости ради надо сказать и о том, что научная критика отечественности («народности») войны 1812 года звучит и в современной России, но фактически тонет в том «неожиданном» обнаружении, что она не вполне «народная», что в России была ещё власть и армия, что русские партизаны были военными[825], а русские крестьяне без перспективы военной поддержки не рисковали бы поднимать свою «дубину народной войны»[826]. Эта научная критика напрасно игнорирует азбучные сведения историографии партизанского движения о том, что партизанская война есть предмет серьёзной организационной работы, но принципиально возможна только там и тогда, когда пользуется массовой поддержкой местного населения, которое и без армии способно на партизанские действия, что остаётся центральным в оценке событий 1812 года. Точно так же актом крайнего первобытного анархизма является допущение того, что образ защищаемого Отечества в массовом сознании хоть как-то возможен без составляющих его образов государства, власти, военной силы. Утешительно хотя бы то, что такой скепсис в России не сопровождается националистическим «строительством нации» из воображаемого, как в иных странах. Всё более сближающийся политический (официоза) и узко этнический (националистической оппозиции) пафос в Белоруссии ставит историческую политику перед неразрешимым противоречием: если Отечественная война 1812 года для белорусских земель не была общей войной для большинства жителей, то это значит, что и Россия, в составе которой по итогам разделов Польши в 1772, 1793 и 1795 гг. соединились белорусские земли, не была в 1812 году их Отечеством. И это с неизбежной логикой будет означать, что новое воссоединение белорусских земель в СССР в 1939 году не создавало для них единого Отечества. И в 1941 году для них не было общей Великой Отечественной войны. И значит — современная Беларусь сейчас не является исторически единым Отечеством. Учитывая значительное число поляков в армии Наполеона, вторгшейся летом 1812 года в пределы России, особый наполеоновский польский проект в Вильне и неизменный для них образ независимой Польши по границам 1772 года[827], — белорусские земли в лишённой отечественности войне 1812 года низводятся до уровня транзитного театра военных действий. Их историческая субъектность в такой перспективе неизбежно перетекает в Варшаву. Заместитель директора Института истории Национальной Академии наук Белоруссии по научной работе М. Г. Жилинский в своём ответе от 18 июля 2012 года на обращение участников научной конференции «Отечественные войны Святой Руси» вполне прозрачно стремился доказать, что в 1812 году «отечественной» (демонстрирующей массовое сопротивление оккупантам) война стала лишь со вступлением войск Наполеона на территорию Смоленской губернии (то есть по границам Польши 1772 года, включающим белорусские земли в её состав!) и в собственно внутрироссийских пределах, не затрагивая новые губернии Северо-Запада России[828].

Этот «аргумент Смоленска», несмотря на всю свою укоренённость в картине мира «дораздельной Польши», научно ничтожен. Доминик Ливен в своём фундаментальном труде о 1812 годе однозначно сообщает: хотя оборона Смоленска, пределов «старой России», «центральных районов Великороссии» и образ Смоленской Божьей Матери для русских войск стали «главным напоминанием о том, что это была „отечественная“ война»[829], это само по себе не придаёт этой войне отечественности. Ведь и «партизанские вылазки начались ещё до того, как наполеон миновал Смоленск…»[830]. Историческая символика Смоленска и ныне ставит выбор перед идеологами в Белоруссии: видеть себя наследником Руси или исторической частью Польши. Когда в 1667 году первородный русский Смоленск вновь и окончательно вошёл в состав объединённой Руси, он уже стоял в центре непрерывной 250-летней войны между Москвой / Россией и Литвой / Польшей, и после этого Польша отнюдь не оставила своих притязаний. Смоленск — не только историческая граница, но и символ борьбы против угрозы с Запада, а именно — из Польши, доведшей свои устойчивые политические, правовые и конфессиональные границы до самого Смоленска, поглотив его. Ничтожны и шансы изобразить не только гражданский раскол, но даже сколько-нибудь видимый отклик народного большинства белорусских земель на якобы «освободительные» надежды, якобы внушаемые Наполеоном:

«за [первые] два месяца войны произошло не только значительное сокращение численности французской армии, также заметно ослабли её дисциплина и моральный дух, имея у себя десятки тысяч больных, дезертиров и мародёров, разбросанных по территории Литвы и Белоруссии, не было разумнее укрепить основы собственной армии и водворить в ней порядок?… Если бы удалось удовлетворить притязания местной [польской] аристократии и установить там эффективное управление, Литва и Белоруссия могли бы стать ключевыми союзниками в борьбе против России. Одно из соображений, из которого исходил Наполеон, планируя своё вторжение, заключалось в том, что правящие круги России никогда не будут сражаться до последнего, чтобы удержать польские провинции империи… Будучи втянут в народную войну в Испании, он меньше всего хотел разжечь ещё одну в России. С самого начала имелись признаки того, что Александр I и его генералы пытались спровоцировать народную войну против Наполеона. По мере приближения к Смоленску эти признаки становились всё более угрожающими. Чем дальше продвигалась французская армия в глубь Великороссии, тем более народной становилась война… Едва ли русские крестьяне прислушались бы к обещаниям французов после того, как те осквернили их храмы, изнасиловали их женщин и уничтожили их хозяйства. (…) Наполеон не пытался развязать крестьянскую войну против крепостничества. Пока французы не дошли до Смоленска, это было бы немыслимо по той причине, что в Литве и большей части Белоруссии помещики были поляками, а значит, потенциальными союзниками Наполеона»[831].

Насколько на самом деле может служить ставка Бонапарта на польскую шляхту и сознательный, исторически и конфессионально ясный польский национал-мессианизм в его борьбе против России — современному белорусскому государственному национализму, постоянно вменяющему свою якобы скрытую под псевдонимами и зависимую «белорусскость» то русской, то польской, то литовской, то даже советской истории? Готов ли белорусский бюрократический национализм, толкующий участие части польской шляхты белорусских земель в нашествии Наполеона как акт белорусской идентичности, признать свою национальную историческую ответственность за многовековую тяжбу польского и русского империализмов? Очевидно одно — такая «белорусизация» польской истории возможна лишь на пути польской исторической ассимиляции. Об этом ясно свидетельствует откровенный анализ собственных (отнюдь не белорусских) амбиций Герцогства Варшавского (1807–1815) как протектората Наполеона, предпринятый польским исследователем:

«Война с Россией дала полякам самую впечатляющую за весь XIX в. возможность восстановить своё государство… война с Россией воспринималась и истолковывалась многими как борьба с азиатским варварством… Общественное мнение [поляков] с энтузиазмом встречало новости о… вступлении польской кавалерии в Вильну и Москву. Самым знаменитым эпизодом этой войны, без сомнения, был штурм Смоленска, который, естественно, напомнил полякам о взятии этой крепости польскими войсками в 1611 г.»[832]

Следует ли современные усилия белорусских властей и националистической оппозиции в области исторической политики оценивать как их общее желание поучаствовать в новом походе против «азиатского варварства» на Москву? По-видимому — да.

Коннотации 1812 года

Подобно тому, как нашествие многонациональной армии Наполеона на Россию в 1812 году[833] вновь — после разделов Польши — актуализировало в русском историческом сознании образ Смуты начала XVII века с нашествием сил Речи Посполитой, занятием интервентами Москвы и освобождением Москвы земским ополчением Минина и Пожарского в 1612 году, нашествие именно Наполеона, императора, но наследника упразднившей сословия Великой Французской революции, ставило перед сословной Российской Империей прямой вызов внесословной, общенациональной мобилизации.

Русская монархия в XVIII веке уже прошла свой путь осознания того, что историко-политическое и народное тело государства и Отечества не сводятся к судьбе династии и существуют как зависимые, но самостоятельные явления[834]. Даже те, кто оспаривает это мнение, вынуждены фиксировать, что Пётр Великий первым ввёл концепцию безличного государства и верности ему подданных одновременно с верностью государю — в «Полтавской речи» к солдатам накануне битвы[835]. Наследники Петра в XVIII в. время от времени частично вводили практику присяги на верность не только монарху, но и «Российскому государству» или империи. Особенно содержательным выглядит текст присяги императрицы Анны Иоанновны в 1730 году, предложенной ей Верховным тайным советом, в которой «слова отечество и государство появляются неоднократно»[836]. И если внесословный, гражданский смысл общенациональной мобилизации революционной и наполеоновской Франции и её сателлитов был давно уже задан революционной диктатурой не только с точки зрения права (и это было адекватно отмечено в высшем обществе Российской империи[837]), но и с точки зрения тотальной демографической мобилизации[838], то Россия 1806–1812 гг. в принципе могла на это ответить только не затрагивающим сословный строй «земским ополчением» — и, главное, утверждением своего образа нации — Отечества. Это и было дано в высшей государственной символической форме — в учреждении Александром Первым 5 февраля 1813 года всесословной медали для награждения всех участников боевых действий «В память Отечественной войны 1812 года»[839]. На ополченском кресте, введённом в 1812 году, был размещён девиз «За Веру, Царя и Отечество», для участников крестьянского партизанского движения в 1812 году учреждена наградная медаль «За любовь к отечеству» (1813).

Важно, что к 1812 году пафос национально-патриотического освобождения стал интернациональным и идеологически был наиболее разработан в немецких землях, оккупированных Наполеоном, и в немецкой эмиграции, в том числе России, а практически был реализован — в восстании и партизанской войне в Испании 1808–1814 гг.[840] против наполеоновской оккупации. Авторитетный русский либерально-консервативный правовед и публицист, сын участника Отечественный войны 1812 года А. Д. Градовский (1841–1889) так оценил пример Испании и суверенный характер общенародной отечественности: «Борьба, начатая Александром I в 1812 г., была истинной войной за независимость отечества… Ещё раньше Испания подала пример мужественного сопротивления иноземному насилию»[841]. Тем не менее собственный русский опыт Смуты начала XVII века как опыт всесословного ополчения[842] был актуализирован ещё до поражения Пруссии и восстания в Испании: Александр Первый 30 ноября 1806 созвал ополчение беспрецедентной численностью в 612 тысяч человек[843]. Созыв ополчения вполне успешно прошёл и в русской Прибалтике, Эстляндии и Лифляндии, где встретил внятную поддержку немецкого остзейского дворянства, латышских и эстонских сельских и городских жителей[844]. Мощная историческая аналогия между войной 1812 г. и победой над Смутой в 1612 г., когда самодеятельное земское ополчение освободило Москву от иноземных и инославных оккупантов (в том числе поляков) и в итоге дало начало новой царской династии, публично, церковно и граждански «учредило» её, — дополнительно демонстрировало не только гражданскую легитимность монархии, но и её общенациональные корни[845].

Немецкий опыт внутреннего сопротивления победившему агрессору неизбежно сосредоточивался в философии национального возрождения, лидерство в которой принадлежало И. Г. Фихте. Перед лицом идейно-политически капитулировавшего перед Бонапартом другого немецкого гения, Г. В. Гегеля, выступление Фихте в русской традиции становилось образцом отечественности, неотделимой от верности народному большинству[846]. В начале октября 1812, в ходе войны против Наполеона, уже занявшего Москву, в Санкт-Петербурге начинает выходить в свет журнал Н. И. Греча «Сын Отечества», с первого же номера уделивший особое внимание немецкой антинаполеоновской публицистике и описанию борьбы испанцев против французских войск[847]. Как резюмирует исследователь, «именно журнал „Сын Отечества“ в 1812–1814 гг. формулировал на основе единства русско-немецких интересов патриотическую стратегию, постепенно перерастающую в православно-консервативный национализм. (…) Метафорика освободительной борьбы и идеологические схемы, уже выработанные немецким национализмом, прекрасно вписались в патриотический дискурс, который сформировался в России в 1812 году»[848]. Одной из первых русских листовок войны уже в июне 1812 года стало «Воззвание» командующего русской 1-й Западной армией М. Б. Барклая де Толли к немцам с призывом к восстанию против Наполеона — «дабы собрались под знамена отечества и чести»[849], а первый номер «Сына Отечества» открылся на первой же странице переводом статьи находившегося на русской службе прусского политического эмигранта Э. М. Арндта (1769–1860). Она предсказывала близкое падение Наполеона. Тот же Арндт написал, а русские власти в октябре 1812 года издали специальный агитационный «Катехизис для немецких солдат», призываемых на службу оккупационной администрации Наполеона, в котором явно ретранслировал риторические ходы и аргументы «Речей к немецкой нации» И. Г. Фихте (1808) и косвенно дал русскому обществу их настолько стройный образец, что более чем 100 лет спустя царский генерал, поступивший на советскую службу, А. А. Свечин (1878–1938) в своём очерке военной мысли не мог не напомнить об этом сочинении Арндта и сделал выводы: