— Какие вы, к черту, солдаты? — еще резче ответил голос. — Дерьмовые ткачи, трубочисты, золотари, метлы вам возить, а не в армии служить!
— А ты кто такой, мушиная душа?! Вот запеку тебя в пирог, будешь меня знать! — зарычал Брокендорф, особенно разозлившись от того, что какой-то испанец посмел обозвать его золотарем — чистильщиком сортиров. Но он и не обратил внимания, что человек, ругавшийся наверху, перешел на немецкий…
— Дон Рамон, сойдите вниз, пожалуйста, и отворите им! Я хочу посмотреть, кто это там решил запечь меня в пирог! — громко, но уже куда спокойнее проговорил голос наверху.
Мы услышали шаги внутри дома, и деревянная створка заскрипела. Потом дверь отворилась, и появился маленький человек с огромным горбом. На ногах у человечка были гамаши из кирпично-красной материи. Кисточка его шерстяной ночной шапочки спадала на левое ухо. Он забавно поклонился нам, описав дугу зажженной лучиной в руке, и тень его походила на груженого вьючного мула, который наклонил шею, чтобы полакать из котелка.
Мы пошли за ним наверх и очутились в комнате, заполненной принадлежностями живописца — мольбертами, подрамниками, а посреди стояла рама с образом испанского Сант-Яго — святого Иакова Кампостельского, голова и одна рука которого были уже написаны в красках. Оттуда мы перешли в другую комнату, неосвещенную, но в камине слабо тлели уголья, и перед ним сидел человек и грел ноги у топки камина. Подле него стояла пара высоких кавалерийских сапог, а на столе — несколько стаканов, бутылка вина и большой канделябр на три свечи a la Russe[60].
Едва мы вошли, он обратил к нам свое лицо, и мы с удивлением и испугом узнали нашего полковника. Значит, это ему мы закатили такую «серенаду» у ворот! Но теперь мы стояли перед ним, и убегать было поздно…
— А ну, давайте-ка сюда! — бросил он нам навстречу. — Кто из вас тот повар, что надумал запечь меня в пирог?
— Эглофштейн! Вы должны говорить. Вы все сможете… — услышал я шепот Донона.
— Господин полковник! — выступил вперед адъютант. — Простите нас! Уж вас мы ни в коем случае не имели в виду!
— Ах, не имели в виду! — звучно захохотал полковник. — Эглофштейн, я вам охотно верю, что сейчас вы были бы рады оказаться от меня подальше! Куда-нибудь на Яву — за перцем? Или за корицей — в Бенгалию? Или на Милункские острова, где растут мускатные орешки, а, Брокендорф? Ну, кто здесь «мушиная душа»?
Полковник, порою крайне гневливый, особенно когда его донимала мигрень, сегодня был явно в благодушном настроении. И мы сразу успокоились.
— Уж вы простите его, господин полковник! — сказал Эглофштейн, указывая на Брокендорфа, который стоял с растерянным видом грешника, словно разбойник Варавва на пасхальном мирокие. — Он и вообще дурень, а тут еще перепил лишнего!
— Ему не хватает bene distinguendum[61], - вставил — во извинение Брокендорфу — латинист Донон.
— Иди-ка сюда, маленькая кокеточка! — позвал полковник и вынул из кармана коробочку. — Взгляни на человека, решившего запечь в пирог своего начальника!
В другом конце комнаты стояла кровать, подле нее на стене висели два образа Мадонны, маленький сосуд со святой водой и зеркало. Перед зеркалом спиной к нам стояла девушка в испанской одежде, в корсаже из черного плюша со шлейфом и кружевными прошвами вдоль всех швов и украшала свои волосы искусственными цветами. Она легкими шагами подошла к полковнику и положила руку ему на плечо.
— Вот он — капитан Брокендорф! — представил полковник. — Погляди на него, это он готов был запечь меня! Смотри на него, пьянчужку, он большой, как бык, и гордый, как Голиаф, жрет живыми кур и уток…
Брокендорф стиснул зубы, угрюмо глядя в пол, и не произнес ни слова.
— Но — хороший солдат, я в этом убедился при Талавере! — благодушно заключил полковник, и лицо Брокендорфа сразу приметно просветлело.
— Не трубочисты, не золотари — мои славные немецкие офицеры! ворчливо-добродушно добавил полковник и начал гладить свои огромные нафабренные усы, поглядывая то на вино, то на Монхиту.
Он был в эту ночь разговорчив, таким мы его давно не видали.