Дескать, так, мол, и так, гэ эн Иванов такого-то эдакого, полис, паспорт, но это потом, наблюдается ярко выраженный транссексуализм, вследствие чего наблюдаемый реальность замещает на кое-где прочитанное, потому сказать ничего по существу не может ни о себе, ни о других, а только и делает, что сыплет ссылками, цитатами, парафразами, злоупотребляет чужой прямой речью, выдавая как бы за свою, неологизмы и шеррунги, весь этот бред про иванушек с хвостиком, позывы суицидальные, потому диагноз, мил человек, топором не вырубишь, надо менять?
Что менять-то?
Фон гормональный, ваш-то совсем сбит. Но дело, конечно, хозяйское. Если хотите, то могу диагностировать шизофрению, симптомы те же. Только уколы больные и режим посещения. В конце концов, милая, сами же говорите, мол, тело и тело, чего с ним, вы как будто в каменном веке, когда все ездили на чёрных волгах и селёдку в свекле на Новый год трескали. Вы же умная с виду, солнышко, сами знаете, сейчас это исключительно вопрос социализации, бросьте вы вспоминать, когда всё решалось хирургически, что за варварство, да и чихать все хотели, что у вас там между ноженек, и спрашивать никто не будет, сейчас с этим строго, некоторые сами, не то ляпнув, вешаются, ну так что?
Человек говорит до самого захода солнца, меняет положение рук и ног, но с места не двигается. Машенька, – говорит человек, – вам очень идет новая жизнь. Я люблю вас.
Машенька, – шепчет больной Иванов, – милая Машенька, девственная Мария, значит, решил чаю попить, а выходит, что душу вылил. Или пролил? Здесь я ещё не совсем понял, – говорит Болюшка человеку. – Да, впрочем, существуете ли вы? Может быть, я и есть в каком-нибудь вашем диспансере? Может, и не было ничего со мной? А, может быть, я и впрямь не тот, кем от рожденья себя считал, да и самого рождения не было, а это только часть меня, последствия маленького большого взрыва, давайте сюда свои таблетки, и красненькую, и синенькую, какая разница. Человек хмыкает: то есть вам действительно никакой разницы?
Никакой.
Человек попросил хорошенько обдумать и собрать вещи: тапочки обычные, например, войлочные, ещё резиновые – для воды, зубную щётку, полотенце, пару футболок, носки, трико, мыльно-рыльное, можно взять почитать книжку, но без усердия, усердие, как и вообще всё, лучше оставить если не позади, то на потом, лежи, улыбайся, ходи к телевизору по вечерам, что тебе ещё, хороняка? В общем-то, выдадут и казённое, некоторым даже нравится, но, конечно. Тетрадку можно взять школьную, если вздумается кому написать, карандаши и фломастеры выдадут. Но кому тебе писать-то? А? Себе разве что.
Болюшка не обиделся. Закрыл дверь за человеком, вздохнул и сел у окна. Сидит день, другой. Сколько прошло – не считает. Шторы задвинуты: вот я, русский интеллигент, как это говорится, наследник Толстого и Достоевского, и что? Что я здесь высидел? Ведь дети, дети уже утонули. Подлец, вот что. Почему же не плачу я? Почему в тени сижу? Али и вправду завшивел? Какой же из меня потомок: один целый век по каторгам да по ссылкам, второй – по Кавказским горам да редутам, даром что барин. А я что? Рожу кривить мастер? Как говорят, великое дело из великих трудов складывается. Разделся Болюшка, снял с себя всё, встал у зеркала, спрятал мужское между сомкнутых бёдер. Как фильме, – подумал Болюшка, – там тоже с головой не всё в порядке было. И пахнет камфарой. Стало быть, жертва нужна, стало быть, сквозь года слышу я голос: отдай – и воздастся.
Есть у природы механизм – червяков превращать в куколок, а куколок в бабочек, у человека же есть иголки и нитки, чтобы шить себе платья, есть и ножницы, чтобы резать платья на лоскуты, лоскуты же нужны, чтобы ставить заплатки. Посмотрел на себя Болюшка: нет ли где меня лишнего. Любое мое сходство с реальными людьми автором (кем бы он ни был) скорее всего не подразумевалось и является общей для всех живых организмов случайностью либо перезрелым плодом больного дерева, с которого некто и некогда сорвал, надкусил и выплюнул. Болюшка так и сделал, попав в лицо собственному отражению. Нашедши себя удовлетворительным, подошел к окну, принюхался и – раздвинул шторы. Темнота-то какая. Что внутри, что снаружи. Раскрыл окно – подышать сырым воздухом. Улыбнулся Болюшка – свежо до мурашек. Аще же хощеши по конце живота своего, то разумей следующее: что конец и покон суть сестра и брат единоутробные, близнецы-неваляшки. Подошел к столу, выдвинул верхний ящик, достал ножницы и тут же бросил.
Что же, если заново начинать, то какая разница с какого конца, допустим так же, что – с которого ближе: открыл лэптоп и зашёл в тренды. Гражданин нового мира, национальный герой Иванов, человек простой, народной фамилии, и такой же распятой судьбы – выступает с программной речью. Следует указать, – говорит Иванов, – граждане, что так дальше нельзя. Потому что не будет скоро никакого дальше, только покрышки горящие за грязными окнами, масляные приливы, няша вместо дорог. Что же мы держимся, братья и сестры, за свои пожитки, так сказать, аксессуары срамные, да в них ли счастье? Углы домов наших совсем завалились, но сказано: от богатства люди болеют гордыней и смердят ещё будучи живы, от бедности же – замышляют недоброе, выходят на дороги и площади, режут и жгут, и грабят. Что же если и богатство, и бедность наши от срама, во имя уда тайного и лона красного? Человек же без сердца, глаза имея, не видит, плавится человек напастями, хитрит на чужой беде, а своей мыслить не может. Вам же, невежды, откуда знать, что и тот, кто по земле сырой ползал да по листочкам всяким зелёненьким, может однажды, подобно графу английскому уснуть, на седьмой же день проснуться в теле прекрасной девы и взлететь до высших слоёв, а потом бросить всё ради простого материнского счастья. Вам же, говорящим заумью, но не могущим поделить столбиком, дан целый мир угарнуть и поюзать. Такой единый и такой ваш – кого вы отблагодарите? И чем? Пожирают синицы орлов, свиньи на белок лают, такоже теперь и глупые за умных приняты. Я же вот что скажу, оформляйте подписку, продвигайте в топ, а когда президенткой стану, мерседес разыграем.
В комментариях, конечно, нашлись и хейтеры. Мол, так и так, еще одна машка-мученица нарисовалась, чуваки в гаражах помацали, вот он с катушек и съехал, что несёт – не понять, раньше-то таких вешали, а сейчас на руках носят, одно верно сказал – нет никакого
Подошел к зеркалу. Слюна со рта успела сползти на живот, поделив надвое. Заскулил вдруг Болюшка, снял со стены зеркало да в окно выбросил. Сел и расплакался: негде теперь прятаться, негде жизнь свою жить, одно только и осталось – выйти.
У самого крыльца железобетонного собраны тёмные лужи. На разбитых бордюрах, западая на бок, оставлены машины. Остывают под холодным осенним дождём. Одна из них мигает жёлтыми фарами, лишённая лобового стекла. Капот и крыша помяты. Болюшка чешет порезанные коленки, собирает в темноте сверкающие осколки. Вот правый мой глаз, вот груди половинка, верхний осколок высокого лба – собирает Болюшка себя по частям и многого пока не достаёт. Достанет ли? Или, как водится, ещё будет лишнего? Смотрит сосед на ползающего, опёрся на бейсбольную биту, как хромоногий на трость. Далеко ли собрался-то? Голый да на четвереньках. Болюшка говорит, что не может найти главного.
Что же ты найти не можешь, дурак?
Здесь, должно быть, – говорит Болюшка, осколком живот разрезая.
Тетраморф
Распорядок дня, таким образом, следующий. Ровно в семь – побудка. Окончательное открывание глаз – в семь с половиной. Здесь вообще много раздвоенного, как то: люди, яблоки, время, докторский халат, если смотреть анфас и спереди, тогда как сзади он совершенно цельный, дверные проёмы, завтрак и ужин, с другой стороны – и обед тоже, на скамейках во время прогулок сидят почему-то всегда по двое, и даже если сидит один, то непременно сядет с краю, как будто на другом краю тоже занято, некоторые умудряются делиться ещё и поперёк, ровно по резинке пижамных штанов, но таким, как правило, вменяют культурную терапию, а именно: коллективный просмотр фильмов с последующим обсуждением, смотрят обычно что-нибудь на вкус заведующего отделением, который убеждён, что никаких правил и нравоучений в искусстве быть не может, реже – песни и танцы, чтение Конан Дойля, справочника по лечебным травам Сибири, современной русской литературы и других сказок, по общему мнению, в который уже раз одной из любимых книг считается «Волшебная гора». Там тоже всё тихо, иногда кричат, но чаще говорят шёпотом, потому что вполне может быть, что за стенкой кто-то умирает, то есть можно в такие моменты и отнестись с почтением. Правда, никто ещё не умирал – вот так – у всех на слуху. До девяти ноль ноль измеряется температура, давление, опорожняются кишечники и пузыри мочевые, чтобы ровно в девять приступить к первому за сегодня завтраку. Некоторые же против всех правил курят натощак при оправлении естественных нужд, отчего поднимается давление, медсёстры ругаются и отбирают сигареты, если найдут, а как они найдут, если всё выкурено. После половинки хлеба вдоль с маслом или такого же дольного яблока кушаются таблетки, можно временно помолчать в коридоре, почитать план эвакуации, расписание меню, картины местных художников, потом – второй завтрак – кушается гречка и компот из сухофруктов, как правило, тоже яблочко, только мумия, в половине двенадцатого мимо проходит врач, может быть, и заглянет, а если надо, чтобы обязательно заглянул, то лучше перед завтраком покурить прямо в палате, а не гаситься, как школьник в туалете. Тогда врач посмотрит с презрением, как на половую тряпку, назначит в помощь на кухню или хозблок или на ту же тряпку. Записывается же как трудотерапия, потому что трудиться – это хорошо и полезно, вытекает из мозга кровь, нет времени наносить себе душевные раны, а ровно в полдень где-то за стенами бьют в склянку, может быть и в колокол, отсюда не разобрать. По сигналу этому некоторые заходят в кабинет врача и что-то там делают, как ни подслушивай – не разобрать, возможно, что и спят молча, потому что диван там есть. Ещё есть красный палас, стол, бежевое мягкое такое кресло, на нём врач иногда покачивается, как бы задумавшись, но на самом-то деле всем известно, о чём он в такие минуты думает:
Следующий! – говорит врач, а никто не заходит, тогда он поджимает губы, встаёт, медленно так, как можно медленнее идёт к двери, медленно её открывает, делает один шаг из кабинета наружу, суёт руки в карманы, как бы намекая. А нет никого, хули ты тут намекаешь, намекатель, блять, поэтому врач идет по отдельным палатам: есть такие, где люди или то, что от них осталось, сожительствуют сами с собой или кто там у них в голове, но палаты такие платные, поэтому и еда в таких палатах получше и врач сам ходит, чтобы побеседовать, отвести душу. Есть, конечно, ещё отдельные, к которым тоже нужно ходить, но это совсем тяжелые, есть, например, люди-деревья, люди-заборы, есть и совсем растворившиеся, такие только лежат и даже если иглой уколоть – слова не скажут, мол, хрена ли ты в меня иголки пихаешь, мудак, не видишь, что ли, я занят. В такие моменты как раз и приходит в голову, что мир на самом деле в ней, а не вокруг неё. До врача же всё никак не дойдет, поэтому в двенадцать с половиной всех, кто способен ещё лицезреть, выводят на прогулку – пинать листья и в траве прятаться. Те же, кто спрятаться не сумели, не виноваты, но им назначают лепить из теста животных, собирать картинки из макарон. Получаются те же берёзы, что и на прогулке. Как правило, из подвешенных к потолку динамиков звучит шум водопада или морской прибой. У многих есть подозрение, что отсюда не выписывают, а топят в море, как героев дальнего плаванья. А ещё один как-то сказал, что в тесто обычно добавляют яйца, а яйца – это несбывшиеся птицы, иногда черепахи и крокодилы, следовательно, мы, человеки, лепим из настоящих животных ненастоящих, чтобы показать, что мы ещё на что-то полезны и не совсем из ума выжили. Конечно, поплакали, побунтовали, организовали протест, а в полвторого обед. Дают постное на первое, на второе дают мясо, даже и тут делят. Те, которые склонны к неповиновению и считаются среди прочих шатающими режим, второе сваливают в первое и загребают ложками с гордым видом, дескать, мы никого не боимся, дескать, покажем, где кузькина мать зимует, а ровно в два им дают успокоительное, после чего наступает послеобеденный отдых. За окном смеркается, тревожные времена наступают, надо прилечь. Но здесь тоже уметь надо.
Иной ляжет и вроде как спит. А душа ворочается, у некоторых и вовсе пляшет на раскалённом противне. Так следует понимать: совесть – она и есть Страшный Суд. У многих здешних проблема как раз в том, что они сами себе этот суд и чинят: выдумают ужасное и страшатся кары и уже этим страхом себя изводят. Есть здесь один, утверждает, что боли и радости в мире всегда одно и тоже количество, и есть люди, которые об этом знают, знают и берут на себя как можно больше боли, чтобы нормальным людям жить, получается, было в радость. Дурак, конечно, но иногда и сам задумаешься. Правда, ещё больше тех, кто совести и не имел никогда, потому ковырнёт кого-нибудь до смерти, возможно, что и себя, а потом теми же пальцами в нос лезет. Не понимает человек, нет у него такого устройства в организме, чтобы понимать: соблюдать гигиену души надо с самого детства. А в семнадцать ноль ноль начинается культтерапия.
Вчера, например, был вечер документального кино, смотрели про инопланетян, оказывается, у них в большом дефиците наши обыкновенные спички, конечно, все долго спорили, ковыряли халаты пальцами: почему наша страна не может помочь им с такой ерундовиной. Но если честно, обычно всё наоборот, доктор после сеанса допрашивает с пристрастием, что мы все можем сказать об увиденном, а что тут скажешь, когда фильм идёт полтора часа, а культтерапия всего час, из него половина на обсуждение, что тут скажешь, когда мы только титры увидели и рекламу шампуня. Ходят упорные слухи, что сегодня будем читать вслух русского классика. Многим страшно перед ближайшим будущим, потому что если вы видели русских классиков, и уж тем более если читали, то тут и объяснять нечего. Дай Бог памяти, было как-то, автор утверждал, что некий Александр Петрович был мнителен, никуда не ходил, сидел дома и постоянно молчал. А потом вдруг умер, а врача не позвал. Нас, конечно, насторожило: как же он был учителем, если только всё сидел и молчал. Почти все мы сошлись во мнении, что дальше там как-нибудь объясняется этот казус, но один, мнящий себя писателем, заявил, что все мы – челядь и лохи, и что нам вообще никто ничего объяснять не обязан, это искусство, а не штаны, например, Пифагора, тут же снял и швырнул в оппонентов. Но обычно все молчат, а доктор ведёт себя пристойно.