Книги

Русские

22
18
20
22
24
26
28
30

Я и только я один несу полную ответственность за приведенные в этой книге высказывания и размышления, но я хочу выразить свою благодарность всем тем, кто помог мне в подготовке материала. Я благодарю Линду Амстер и Терезу Редд, выполнивших для меня большую аналитическую работу, за их эффективную помощь, кропотливый труд и изобретательность; моих московских сотрудников по «Таймсу» — Тэда Шабада и Кристофера Рена, за их дружеские советы и участие в работе; специалистов из научных и государственных учреждений, щедро, не считаясь со временем, делившихся со мной своими знаниями, — Мюррея Фешбаха из Министерства торговли США, Уэсли Фишера из Колумбийского университета, Генри Мортона из Куинс Колледжа, Уильяма Одома из Вест Пойнта, а также Кэйс Баша и Джин Сосин с радиостанции «Свобода». Приношу особую благодарность Стиву Коену из Принстонского университета за вдумчивый анализ моей рукописи, а также ее редактору Роджеру Йеллинеку, моему бесценному изобретательному советчику и другу. Наконец, я бесконечно благодарен моей жене Энн и тем русским, которых я не могу здесь назвать, но без которых эта книга не была бы написана.

Х. С. Ларчмонт Сентябрь, 1975 г.

Вступление

Незадолго до моего отъезда в Россию в середине 1971 г. я случайно встретился с Мервином Келбом из Си-би-эс. У него еще свежи были воспоминания о первом дне, проведенном в Москве. Он приехал туда в январе 1956 г. в то смутное время, которое последовало за смертью Сталина, как раз перед секретным докладом Хрущева о сталинских чистках. Как начинающий дипломат Келб посвятил это первое утро прогулке по Москве. В метро, по дороге на Красную площадь, он заметил возле себя человека, который рассматривал его. Он решил было, что это — филер, но тут же отбросил эту мысль как нелепую выдумку. Однако, когда Келб вышел из метро, человек последовал за ним словно тень. Келб останавливался перед витриной магазина и рассматривал ее, человек тоже останавливался и смотрел. Когда он переходил улицу, улицу переходила и тень. Когда он замедлял или ускорял шаг, «тень» проделывала то же. В конце концов, несмотря на то, что был холодный зимний день, Келб подошел к одному из тех продавцов мороженого, которых можно встретить на Красной площади в любое время года, купил две порции эскимо и, даже не обернувшись, протянул назад руку, предлагая одну порцию своему «спутнику». Тот молча взял мороженое. Так продолжалось весь день; они шли друг за другом, ни разу не обменявшись ни словом.

Рассказ Келба напоминал страницу из плохого детективного романа; различие было лишь в том, что Келб говорил правду. Это был один из тех мелких, но жутких эпизодов, которые не выходят у вас из головы, когда вы собираетесь в Москву. Я почувствовал в нем как бы скрытый вызов, брошенный мне, журналисту, собиравшемуся в Россию для того, чтобы проникнуть в самую суть феномена, называемого русским человеком, и попытаться увидеть этого человека таким, каким он видит самого себя.

Однако вскоре после моего приезда произошел случай, из которого я заключил, что, может быть, не так уж трудно будет познакомиться с русскими поближе. Как-то вечером мы возвращались с женой Энн с концерта Дюка Эллингтона, организованного Обществом советско-американских культурных связей. Мы ехали в служебной машине — большом черном «Шевроле Импала», имевшем нагло вызывающий вид среди маленьких, поистине спартанских машин, в которых разъезжают русские. Хотя было только около 11 часов вечера, улицы в центре города были почти безлюдны, тротуары залиты резким флюоресцирующим синеватым светом, типичным для уличных фонарей в Советском Союзе. То тут, то там редкие прохожие делали знаки таксистам или «голосовали» проезжающим машинам. К моему удивлению (поскольку я знал, что вступать в недозволенные контакты с иностранцами для русских небезопасно), нас весело остановила группа из нескольких молодых пар. Мы их подобрали. Молодежь возвращалась со свадебного ужина в ресторане, и им не хотелось сразу же расходиться. Когда мы подъезжали к указанному дому, они неожиданно пригласили нас к себе выпить.

Это была чисто русская встреча. Все они, мужчины и женщины, были врачами или студентами-медиками со старших курсов, все были женаты; было им лет по двадцать пять. Миша — стройный, бледный, задумчивый молодой человек, который оказался хозяином дома, — более или менее сносно объяснялся по-английски. Остальные сказали, что читают по-английски, но говорили еле-еле, так что мы болтали на какой-то смеси языков. В машине они непременно захотели сидеть все вместе, и все семеро кое-как втиснулись на заднее сидение. Они восхищались американской машиной, ее мощностью, размерами, удобством, скоростью, невиданными ранее приспособлениями. Все были в восторге от того, что им представилась возможность поговорить с американцами. Мы поставили машину не у парадного входа многоквартирного дома, а за углом. Миша предупредил нас, что в подъезде лучше не говорить по-английски, и мы молча прошмыгнули мимо пожилой лифтерши в поношенной телогрейке.

Мишина квартира — первое русское жилище, которое нам довелось увидеть, — была небольшой и скудно обставленной, но достаточно удобной для двоих. Это была однокомнатная квартира с маленькой кухней, прихожей, ванной комнатой и туалетом. Нас было девять человек; сгрудившись, мы уселись на кровать, которая одновременно служила диваном. Сначала разговор не клеился. Говорили о концерте Эллингтона (на котором никто из них не был, так как простым смертным билетов на такие концерты не достать), о западной музыке и модах, о нашей семье, о моей работе, о жизни на Западе и лишь немного о России. У хозяев дома — Миши и Лены, которые только недавно поженились, — не было почти никакого угощения, кроме того, что, по мнению русских, совершенно необходимо — двух бутылок водки, вынесенных кем-то под полой пальто из ресторана, двух больших соленых огурцов, еще влажных от рассола, и горбушки черного хлеба. Появились разнокалиберные рюмки, стаканы, чашки. Подчиняясь русскому обычаю, мы выпили водку залпом, запрокинув голову.

Это было нашим приобщением к важнейшему ритуалу русской жизни. Присутствующих забавляло наше смущение. Они сразу же кратко проинструктировали нас о том, как действовать, чтобы выдержать смертельный удар водки: прежде чем глотнуть, надо сделать выдох, а выпив, сразу закусить. Девушки, проглотив водку, строили каждый раз страшные гримасы, а потом поспешно откусывали от одного из огурцов, ходивших все время по кругу. Другие понемногу откусывали от хлеба. Миша рассказал, что во время войны, когда хлеба не хватало, запойные пьяницы передавали по кругу корочку и только нюхали ее, не откусывая. Им было достаточно понюхать для того, чтобы ослабить действие водки. Он показал, как это делается, и подал мне хлеб и стопку. Я выпил водку, понюхал хлеб и раскашлялся. В комнате грохнул смех. Миша предложил мне попробовать еще раз. Я отрицательно покачал головой, но, оказывается, он имел в виду только хлеб и на этот раз настоял, чтобы я сделал вдох поглубже. Так я втянул в себя влажный, густой, кисло-сладкий, земной аромат русского черного хлеба. Я кивнул Мише, хотя и не понимал, как этот запах, каким бы насыщенным он ни был, сможет погасить огонь, все еще пылавший в моей глотке.

Так мы и сидели, невинно болтая, до тех пор, пока не кончилась водка, — почти до трех часов ночи. Расставаясь, мы обменялись номерами телефонов и теплыми словами дружбы. И снова Миша шепотом попросил не говорить в подъезде по-английски и провел нас мимо сонной старушки у лифта. Мы простились на улице и расстались лишь после настойчивых просьб Миши и Лены о повторной встрече. «Нам обязательно надо встретиться снова», — настаивал Миша.

Мы возвращались домой с Энн, пораженные тем, каким легким оказалось общение, как дружески отнеслись к нам эти молодые люди, как велико их неутомимое любопытство, стремление узнать как можно больше об Америке. А мы очень немногое узнали о России в тот вечер, если не считать того, что научились, как надо пить водку; это, казавшееся нам непреодолимым, препятствие было взято, а главное, мы завязали первые человеческие отношения в этой стране. Заворачивая за угол, я испытал острое чувство тревоги, когда в заднем зеркале вспыхнул свет фар. Однако машина не последовала за нами: может быть, она остановилась у мишиного дома. И все же мы были рады, что нам удалось так быстро познакомиться с молодыми русскими.

На следующий день в знак благодарности я раздобыл для Миши и Лены два билета на концерт Эллингтона и набрал их номер телефона, чтобы сообщить об этом. Я не смог дозвониться: то не было ответа, то я попадал не туда. От моих коллег я уже знал, что московская телефонная сеть работает плохо, поэтому продолжал упорствовать. Но напав два раза подряд на один и тот же женский голос, я решил, что дело тут не только в телефонной сети. Вечером мы с Энн сами повезли билеты.

Лифтерши в подъезде не было, и лифт не работал. На восьмой этаж мы поднялись пешком. Лена была дома: она удивилась и обрадовалась, что мы так быстро встретились вновь, а билеты привели ее просто в восторг. Я рассказал о неполадках с телефоном, и мы проверили номер: все было правильно, кроме последней цифры. Вместо «6» Миша написал «7». Не могло быть и речи о неразборчивом почерке. Цифры были написаны четко и ясно.

Мы исправили ошибку и ушли, передав Мише привет и взяв с Лены обещание встретиться после концерта. В течение ближайших недель я несколько раз звонил им. Миши не было дома: то он был на работе, то на экскурсии, то у родителей. Но Лена, судя по голосу, всегда была рада поговорить с нами. Однажды мы даже обсуждали вопрос о том, где бы нам встретиться, когда у Миши будет время. Как-то вечером, когда я позвонил, Лена сказала, что я могу застать Мишу у его родителей и договориться с ним. Она дала мне номер телефона. Я позвонил, трубку снял Миша, но когда я себя назвал, раздался щелчок и гудки «занято». Я набрал номер еще раз. Телефон был занят. Я снова позвонил Лене и сказал ей, что Миша, по-видимому, больше не хочет с нами встречаться, и попросил прощения за свою назойливость. Она сказала: «Извините… Вы понимаете?»

Я повесил трубку. Я был обескуражен, зато поднабрался опыта. Хотя в первые дни моего пребывания в Москве за мной и не следили так явно, как за Мервином Келбом, и мне быстро удалось вступить с русскими в контакт, только теперь я понял, что познакомиться с ними поближе и завязать настоящую дружбу — задача гораздо более трудная, чем это показалось вначале. Я попал в разряд тех иностранцев, которые тоже завели «одноразовых русских друзей», но не смогли поддерживать с ними какие бы то ни было отношения в дальнейшем. Несколько недель спустя в разговоре с многоопытным американским дипломатом, которому довелось работать в Москве в разное время — при Сталине, Хрущеве и Брежневе, я упомянул о случае с Мишей и Леной.

«О, — сказал он, — теперь вы знаете, что железный занавес — это не колючая проволока на границе Австрии с Чехословакией; теперь вы понимаете, что он находится здесь, в Москве, у самых кончиков ваших пальцев. Вы можете вплотную приблизиться к русским, можете жить здесь, среди них, но вам не удастся узнать, как они живут на самом деле. Слежка настолько строга, что вас всегда сумеют оттеснить в сторону. Может быть, как-нибудь, поздним вечером, вам и посчастливится поговорить и выпить с ними, особенно, если такую встречу они смогут потом оправдать как случайную, но на следующее же утро они хорошенько все обдумают и решат, что такое знакомство слишком опасно.»

Как это ни печально, дипломат, казалось, был прав. Однако он, по-видимому, уловил истину лишь частично. В противоречивых Мишиных чувствах я угадывал влияние среды более сложной и стимулы более противоречивые, чем мне показалось вначале. Было ясно, что Миша и Лена по-разному относятся к решению вопроса о наших дальнейших встречах. Мне и позже доводилось встречать русских, испытывавших в аналогичной ситуации такую же двойственность. Миша почти по-детски радовался возможности прокатиться в американской машине, восхищался ее отделкой и мощностью, но он был достаточно осторожен, чтобы заранее попросить меня оставить машину за углом и не разговаривать по-английски, проходя мимо лифтерши. Однако больше всего меня поразило определяющее влияние общества, в котором живет этот человек, на его политические рефлексы, влияние настолько могучее, что, даже когда он поднимал стакан с водкой, провозглашая тосты за нашу дружбу, в его мозгу все время гнездилось решение неправильно записать номер телефона. В этом человеке жила не одна, а две России: Россия официальная, Россия полицейского надзора и газеты «Правда», Россия, удерживающая от недозволенных знакомств, и одновременно — другая Россия, более человечная, импульсивная, искренняя и непредсказуемая.

Когда я начал собирать воедино обрывки увиденного, мне стало ясно, что бытующие представления о русских не отражают ни этой сложности, ни этой двойственности. В примитивную модель тоталитарного государства совершенно не укладывается наличие таких «отклонений от нормы», встречающихся под поверхностью жизни русских, как готовность людей, подобных Лене, не следовать неписаным законам системы. Широко распространенная на Западе и весьма удобная точка зрения, согласно которой русские якобы не так уж сильно отличаются от нас, не учитывает весьма важных черт, которые советская система выработала, например, в Мише.

«Неправдоподобие» повседневных советских реалий, встречающихся почти на каждом шагу, постоянно заставляло меня пересматривать мои собственные предвзятые мнения. Кропотливые исследования западных советологов, может быть, и показали обманчивость коммунистического единства, но они вовсе не подготовили меня, например, к сообщению жены диссидента о том, что она — член партии, или к тому, что в течение целого вечера один из партаппаратчиков будет рассказывать мне циничные анекдоты о Ленине и Брежневе.

Чем дольше я жил в Москве, тем больше мне хотелось выяснить, не являются ли исключения правилом. Я обнаружил, что, несмотря на воинствующий государственный атеизм, в СССР вдвое больше верующих, чем обладателей партийных билетов; что в обществе, где провозглашен культ государственной собственности, больше половины жилой площади находится в частном владении; что при системе строго коллективизированного сельского хозяйства около 30 % сельскохозяйственной продукции производится единоличниками, и что большая часть этой продукции сбывается на официально разрешенных свободных рынках; что через шесть десятилетий после падения царизма резко возрос интерес к России царского времени и ее материальной культуре; что, несмотря на навязанный сверху конформизм, многие вообще безразличны к политике и в узком кругу посмеиваются над громогласными заявлениями коммунистической пропаганды; что в России — стране пролетариата — люди значительно более, чем на Западе, чувствительны к занимаемому положению и месту на иерархической лестнице. Я перестал верить в миф о бесклассовом обществе еще до приезда в Россию, и все же в начале моего пребывания в этой стране меня ошеломили разговоры русских о богатых коммунистах и даже о коммунистах-миллионерах. Когда я в первый раз услышал, как два писателя говорят о ком-то, что он «богат, как Михалков», я подумал, что речь идет о каком-нибудь купце, составившем себе в царские времена состояние на продаже мехов или добыче соли. Но мне сказали, что Михалков Сергей Владимирович — коммунист, детский писатель, пользующийся огромным успехом, — является сторожевым псом советской литературы и важной шишкой в Союзе писателей. Позднее Михалков оказался первым, кто публично потребовал изгнания Александра Солженицына, и автором ряда других нашумевших заявлений подобного рода. Писатели рассказали мне и даже подсчитали, что, как и автор «Тихого Дона» Михаил Шолохов, а может быть, еще один-два писателя, Михалков, не нарушая законов, составил капитал в миллион рублей или около того из денег, полученных за многочисленные издания и собрания сочинений, а также в виде крупных премий за верную службу; что у него два больших роскошных загородных дома, машина с шофером, шикарная городская квартира, и что по образу жизни и банковскому счету он не уступает капиталисту. Более того, такое положение как будто распространяется на всю его семью: двое сыновей Михалкова преуспевают на литературной[2] ниве, а зять — Юлиан Семенов — специализируется на детективных романах и сценариях многосерийных телевизионных фильмов, в которых он прославляет КГБ, срывая стотысячные гонорары[3].

Но оставим Михалкова. Я узнал, что деньги вовсе не являются мерилом того, как на самом деле живется человеку в России. Я не шучу. Я расспрашивал гидов из Интуриста, переводчиков в нашем московском бюро, ходил на предприятия, заводил разговоры в ресторанах, спрашивал людей, сколько они зарабатывают, сколько тратят на питание, сколько платят за квартиру, сколько стоит машина, пытался сравнить их уровень жизни с нашим. Я усердно считал, но это занятие пришлось прекратить; русские друзья просто сразили меня, объяснив, что у них решают все вовсе не деньги, а возможность устроиться или блат, т. е. знакомство с влиятельным лицом или наличие связей, обеспечивающие возможность обосноваться в столице или других крупных городах, где в магазинах есть продукты, одежда и другие товары широкого потребления такого качества и в таких количествах, которых не найдешь в других местах; возможность устроить детей в самые лучшие школы, отдыхать в лучших санаториях, получить доступ к казенным машинам или к тому, что расценивается как наибольшие привилегии, например, поездки за границу, право общения с иностранцами или пропуск в специальные магазины, предназначенные для советской элиты, где новый малолитражный «Фиат-125» советского производства стоит не 7500 рублей (10 тыс. долларов), а только 1370 (1825 долларов) и где ждать его приходится не два-три года, как простым смертным, а всего два-три дня. Мне пришлось отказаться и от представления о том, что нынешняя Россия — это современное индустриальное государство, не уступающее передовым странам Запада: такое представление не столько объясняет, сколько запутывает. Маска прогресса, ракеты, реактивные самолеты, современная промышленная технология скрывают неизгладимый отпечаток, который наложила многовековая русская история на структуру советского общества, привычки и характер русского народа, отпечаток, благодаря которому страна остается специфически русской, малопонятной иностранцам, особенно американцам, стремящимся во всем разобраться немедленно, столь нетерпеливым, когда речь идет об истории, и к тому же имеющим раз и навсегда определенные представления о коммунизме. То тут, то там путешественнику бросаются в глаза приметы страны, живущей по старым традициям: женщины, терпеливо подметающие улицы метлами на длинных палках, крестьяне, гнущие спину на полях с мотыгой в руке, кассиры в магазинах, щелкающие — тук-тук — на старинных деревянных счетах. Долгие месяцы прошли до того, как я начал понимать, насколько велико влияние русского прошлого на советскую действительность. Я стал также понимать, что грандиозный спектакль, именуемый пятилетним планом, скрывает беспорядочную, скачкообразную работу предприятий, когда дикая гонка к концу месяца наносит качеству продукции такой урон, что советские потребители научились проверять дату выпуска товаров (подобно тому, как американские хозяйки проверяют свежесть яиц), чтобы случайно не купить сомнительное изделие, выпушенное в страшной спешке в последние десять дней месяца. Как оказалось, в России не одна экономика, а целых пять — экономика оборонной промышленности, тяжелой промышленности, производства товаров широкого потребления, сельского хозяйства, подпольная «контрэкономика», и каждая из них имеет собственные законы. Создается впечатление, что наиболее благополучными являются первая и последняя. Остальные кое-как перебиваются. Неприкрытое нежелание работать, которое я наблюдал у официанток или рабочих, занимающихся ремонтом квартир, сантехники и т. п., вскоре заставили меня забыть о созданном пропагандой образе ударников, без устали строящих социализм.