Не скрою, что часть моих коллег фольклористов на первых порах отказывались признавать мое исследование фольклористическим, так как оно не было основано на привычных для фольклористов источниках — устных текстах, функционировавших в пору их записи в народной среде. Это побудило меня заняться теорией так называемой «несказочной прозы». Прежде всего, надо было преодолеть привычное убеждение в том, что фольклорная традиция — это только трансмиссия текстов.[17]
Причем исследователям, которые вступят на эту стезю, надо иметь в виду довольно сложный слой низовой письменности, созданный в сектантской среде, среде мигрантов, энтузиастов утопических движений и т. д. Заметим, кстати, что не только Л. Н. Толстой, но и многие русские социологи, философы и теософы последних десятилетий XIX и начала XX в. предпринимали далеко не безуспешные попытки проникнуть в толщу этого материала. Однако этот процесс далеко не завершен.
Причина повторного или даже многократного зарождения социально-утопических «сюжетов» более или менее ясна — это устойчивость психологии на протяжении целых исторических периодов. Составные мотивы подобных сюжетов достаточно элементарны и естественны для определенных социальных ситуаций (ср., например, в монографии 1967 г. сопоставление русской легенды об Иване Метелкине в послепугачевское время, т. е. в последние десятилетия XVIII в., и новогебридскую легенду о Джоне Фруме, бытовавшую в годы после Второй мировой войны).
В социально-утопических легендах отражается, конденсируется (чаще — в образной и вполне конкретной форме, чем в форме сентенций или тем более исторических теорий, которые народная масса, как правило, не создает) народный социально-исторический опыт. Однако, как это увидит читатель, опыт этот столь же легко и утрачивается, забывается. Отдельные легенды бытуют не столь уж долго, они сменяются другими легендами, в которые так же увлеченно и наивно верят, как и в предыдущие. Верят потому, что не только хочется верить, но верить просто необходимо. Легенды эти рождает энергия отчаяния и стремление преодолеть его.
С точки зрения тех, кто рассказывает или слушает подобные легенды, все должно быть правдой; иначе легенда теряет ценность и забывается. С другой стороны, исторический анализ убеждает нас в том, что вымысел, как правило, содержится в каждой легенде. В отличие от сказки или небылицы, где вымысел признается, ценится и используется как художественное средство, в преданиях и легендах он появляется, как правило, в связи со стремлением объяснить непонятные факты действительности или, что еще важнее — дополнить действительность желаемым, т. е. он бессознателен, не нарочит, имеет объяснительный или иллюзорный характер и коллективную природу. Вымышленное воспринимается как достоверное и равноценное действительности. Изучая социально-утопические легенды, мы постоянно сталкиваемся с такими, в которых действительность самым причудливым образом переплетается с вымыслом или, наоборот, вымышленные сюжеты легко включают в себя исторические факты, причем и те, и другие становятся совершенно равноценными составными частями легенды, подчиненной одной идее или социальной эмоции.
Характерно, что следствие Министерства внутренних дел в связи с «Путешественником Марка Топозерского», в вариантах которого говорилось о двух странноприемцах в алтайских деревнях — Кирилле и старце Иосифе, которые якобы способны указать ищущим Беловодье, установило реальность существования этих странноприемцев и покровителей скитников, расселившихся «в камне», т. е. в Алтайских горах.
Исторический период, который охватывает наше исследование, объединяет несколько этапов истории русского крестьянства. С точки зрения развития феодального государства, как будто еще рано говорить о кризисе в начале XVII в. Однако именно к этому времени крепостное право складывается в своих классических формах — оно превращается в рабство, сковавшее все группы и слои податного населения. Именно с этого времени начинается невиданная ни в одной из европейских стран серия почти непрерывных крестьянских войн, восстаний, волнений, бунтов, т. е. открытых столкновений народных масс с крепостниками и крепостническим правительством. Кризис охватил всю общественную систему сверху донизу. Феодальные верхи путем ряда социальных перегруппировок, совершенствования системы управления, жестоких расправ и временных компромиссов еще могли удерживать крестьянскую массу в повиновении. Но ощущение кризиса, как бы он ни был исторически растянут, к началу XVII века уже начинает формироваться в народном сознании и в дальнейшем, то нарастая, то ослабевая, сказывается в разнообразных формах — формировании целого ряда сект, бегстве в слабоосвоенные районы страны, бродяжничестве, разбойничестве, распространении подложных грамот, в которых обещались всяческие социальные послабления, в самозванчестве и, разумеется, в многочисленных вооруженных столкновениях. В этом ряду следует воспринимать и народные социально-утопические легенды — одну из ярких форм антифеодального протеста. Они, как уже говорилось, есть своеобразное выражение исторического оптимизма и, вместе с тем, они бескомпромиссны по отношению к настоящему.
Исторические источники, с которыми читатель познакомится в нашей книге, являются только малой частью документов, ныне известных историкам-русистам (кроме десятков монографий и сотен статей см. серию сборников «Крестьянские движения»[18] и, конечно, сборники документов, связанных с крестьянскими войнами XVII–XVIII вв. под руководством Болотникова, Разина, Булавина, Пугачева и др.). В последние два десятилетия были открыты и разработаны архивные материалы по истории сибирского крестьянства (книги Н. Н. Покровского).[19] Они содержат документальное опровержение распространенных утверждений некоторых историков и публицистов (не располагающих подлинными сведениями из истории русского крестьянства), согласно которым русскому крестьянству была свойственна рабская покорность, вялость и долготерпение, законопослушность, склонность к бродяжничеству и мифотворчеству, а также особый «царизм».
Длительное существование утопической идеи в различных формах (от изощренного ученого утопизма до мифологизированных, но эмоционально насыщенных социально-утопических комплексов, возникавших и распространявшихся в народной среде) и в различных социальных слоях в разных странах дает основание предполагать, что сам по себе утопизм (и социальный, и технический, и экономический, и экологический и т. п.) есть неизбежный элемент человеческого мышления вообще, одна из типичных форм критического осмысления действительности, выражения неудовлетворенности ею, желания преодолеть ее вопиющие недостатки, сопоставить действительное и желаемое. Короче, утопии — один из двигателей человеческого прогресса, способ сопоставления сущего с идеалом. Это, разумеется, не только не снимает, но и, наоборот, обостряет вопрос о крайней опасности срочной, насильственной, бескомпромиссной реализации утопических идей, какие бы формы они не приобретали. Опыт XX века заставил не столько опасаться того, что утопические идеи могут оказаться нереализованными, сколько того, что они могут в конце концов реализоваться.
Иными словами, реальный опыт поставил два коренных вопроса: что же такое прогресс (не в техническом, а в общественном и социальном смысле), осуществлялся ли он в ходе человеческой истории? Чем все, что произошло в XX в., лучше того, что до сих пор было в истории? И второй вопрос: может ли в ходе истории осуществляться какая-то заранее положенная цель? Или — телеологична ли история: осуществляется ли в ее ходе смена худшего лучшим, чтобы смениться в конечном счете наилучшим, если не идеальным? Предстоит ли человечеству дожить до чаемого «светлого будущего»? Мы формулируем эти проблемы нарочито огрубленно и как бы наивно, но призываем при этом вспомнить, что мечта о чем-то сходном со «светлым будущим» не есть только пропагандистский популистский лозунг социалистов XIX–XX вв. Она заложена была еще в основе европейской цивилизации — в так называемом «хилиазме», христианском представлении о «тысячелетнем царстве», которое должно наступить после второго пришествия Спасителя, во всеобъемлющей вере в человеческий прогресс, сложившейся в эпоху Просвещения, в гегелевском учении о неизбежности воплощения абсолютной идеи. В XVI–XIX вв. сформировалось стремление измыслить идеальные законы, по которым должны существовать и человек, и человеческое общество в будущем. Для этого будто бы следует сломать естественный ход развития и принудительно направить его по желанному руслу. Следует признать, что определенная часть европейской интеллигенции взирала с надеждой и на тот грандиозный эксперимент, который затевался в нашей стране после 1917 года. Социалистические идеи, которые обещали равенство и справедливость, вынашивали не только будущие коммунисты (в их интернациональном обличии) или будущие национал-социалисты (в их националистическом и расовом обличии), но и противники и тех, и других — европейские либералы разной окраски. Однако этот эксперимент не осуществился. Более того, оказалось, что после десятилетий насилия над историей, возврат к естественным формам существования общества невероятно труден. Это было расставание с последней иллюзией, свойственной поколению, родившемуся после революции 1917 года, пережившему годы сталинщины, Вторую мировую войну со всеми ужасами и, наконец, посткоммунистическое развитие современной России. Одна из существеннейших иллюзий, отцом которой принято считать Томаса Мора, заключалась в том, что всеобщую свободу и справедливость сможет осуществить ликвидация частной собственности, обобществление ее. Между тем в действительности в стране «Утопия», которую измыслил Т. Мор, далеко не все равны. Подобно древнегреческой демократии, это должна была быть демократия для свободных при наличии рядом с ними рабов и при строгой регламентации и изоляции самого «свободного общества» (недаром это — остров, недоступный «чужакам»). Опыт так называемых социалистических стран XX в. показал, что всеобщее обобществление, централизованное управление и распределительная система экономики ведет не только к созданию тоталитарной диктатуры, но и к катастрофическому падению производительности труда. Так называемая «всенародная собственность» обернулась собственностью ничьей, не способной мотивировать труд, разумные экономические отношения и т. д.
Знакомясь с материалом, читатель убедится в необычайной социальной активности социально-утопических легенд. Их не просто рассказывали для развлечения или для препровождения времени. Уверовав в них, крестьяне покидали распаханные пашни и дедовские могилы и устремлялись на поиски обетованной земли, поднимались с оружием на помощь самозванцу, который представлялся им воплощенным «избавителем». Действия самих крестьян, искавших «далекую землю», и действия отрядов, пошедших за «избавителем», сразу же вызывали соответствующие «слухи» и «толки», включались в легенды, становились их органическими компонентами.
Всякое исследование в сравнительно новой области не только решает какое-то количество вопросов, но и возбуждает проблемы, которые предстоит решать в будущем. Так было и с моей книгой, вышедшей в свет в 1967 году. Она привлекла благосклонное внимание фольклористов, историков, этнографов, литературоведов, исследователей истории социальной психологии русского крестьянства.[20] В источниковедческом плане встали две стратегические задачи — побудить тех, кто заинтересуется социально-утопическими легендами, к архивным поискам новых материалов и в то же время воссоединить, обобщить сведения легенд о «далеких землях» и об «избавителях», происходящие из европейских губерний, со сведениями из губерний сибирских.
Предлагаемая читателю книга представляет собой в первой своей части второе издание монографии «Русские народные социально-утопические легенды XVII–XIX вв.». Как говорилось выше, она не случайно возникла в 1960-е гг. Поэтому я не счел возможным ее переписывать, дополнять и заново редактировать. Вместе с тем, с момента ее появления прошло достаточно времени и проблема социального утопизма, в том числе и в его народном варианте, разрабатывалась в различных направлениях и разными исследователями. Здесь невозможно предложить исчерпывающий библиографический обзор подобного рода исследований. Выделим только, на наш взгляд, наиболее существенные работы, особенно тесно связанные с проблемой, которая рассматривалась в моей книге.
Вслед за ней, тоже после предварительных публикаций, появились в свет две фундаментальные монографии известного исследователя истории русских еретических движений и сектантства A. И. Клибанова — «Народная социальная утопия в России. Период феодализма» (М., 1977) и «Народная социальная утопия в России. XIX век» (М., 1978). В последующие годы появилась значительная серия статей, рецензий, откликов Д. С. Бабкина, П. Я. Мирошниченко, Э. И. Валлич, Н. Н. Покровского, Ю. М. Лотмана, Б. А. Успенского, Н. А. Миненко, Т. С. Мамсик, А. С. Мыльникова и др. Большее значение лично для меня имели рецензии Д. С. Лихачева, B. Я. Проппа, и зарубежных славистов — К. Горалека, Д. Климовой, Я. Комаровского, М. Перри, Ф. Биллингтона, М. Нике и др.
В третьей главе настоящей книги мы будем возвращаться к проблемам, которые представляются нам требующими дальнейшего обсуждения, поэтому сейчас не будем характеризовать отдельные отклики на монографию 1967 г. Скажем только, что особенный интерес вызвала у меня серия статей Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского,[21] часть которых написаны в соавторстве этих двух выдающихся ученых и, разумеется, разыскания Н. Н. Покровского, создавшего целую и очень активно работающую школу изучения сибирских старообрядцев, чье мировоззрение в целом ряде случаев весьма интересно для изучения основной проблематики настоящей книги.
Разумеется, много нового дали исследования историков, появлявшиеся в последние два десятилетия. Обозреть их в какой-то мере едва ли возможно. Выделю лишь многочисленные публикации Р. Г. Скрынникова по политической истории России начала XVII века, в том числе его книги «Самозванцы в России начала XVII века» (Новосибирск, 1987); «Григорий Отрепьев» и «Смута в России в начале XVII века. Иван Болотников» (Л., 1988). Новые материалы содержались в работах по истории крестьянских войн в России XVII–XVIII вв., особенно в капитальном трехтомнике «Крестьянская война в 1773–1775 гг. в России» под редакцией В. Мавродина (Л., 1961–1970).
После выхода в свет монографии 1967 г. продолжались находки списков «Путешественника Марка Топозерского», обозначившего легендарный путь в Беловодье. Значительный интерес представляет статья Н. Н. Покровского «К постановке вопроса о беловодской легенде и бухтарминских „каменщиках“ в литературе последних лет».[22] Интересующие нас проблемы разрабатывались в целом ряде публикаций сибирских и уральских исследователей (А. И. Лазарев, В. П. Кругляшева, Н. А. Миненко, Т. С. Мамсик, А. И. Мальцев и др.). Появились значительные материалы по истории сибирских старообрядцев и их рукописного наследия.
Социально-утопические легенды русских крестьян в Манжурии и Японии с большим успехом разрабатывались известным японским славистом Е. Накамура,[23] а также в рецензиях и статьях Т. Баннаи.
В 1987–1994 гг. вышли три книги А. С. Мыльникова, который специально сосредоточился на изучении откликов русских социально-утопических легенд у южных (Югославия) и западных (Чехословакия) славян и фигуре царя Петра III как прототипа легенды о Петре III-«избавителе». Первая из его книг называлась «Легенда о русском принце. Русско-славянские связи XVIII века в мире народной культуры» (М., 1987), вторая — «Русский принц, его прототипы и двойники-самозванцы» (Л., 1991). И, наконец, обе книги были с некоторыми дополнениями изложены на немецком языке — Mylnikov A. Die falsche Zaren Peter III und seine Doppelganger in Russland und Osteuropa (Eutin, 1994).
Повторим еще раз: сравнительное изучение так называемого «народного» утопизма и утопических идей ученых, философов, социологов и попытки реализации этих учений политиками показало (при всем различии их форм), что утопизм — неотъемлемая составная человеческого мышления, органическое для человека стремление сопоставить действительность с идеалом, с представлениями о возможности улучшить, усовершенствовать человеческое общество. Отсюда известное выражение О. Уальда «Карта, на которой не обозначен остров Утопия — не верна» или тезис А. Франса «Утопия — это принцип любого прогресса» и т. п. В то же время опыт XX в. приводил и к иным заключениям. О. Хаксли предпослал одному из своих романов эпиграф Н. Бердяева: «И теперь стоит другой мучительный вопрос: как избежать их (т. е. утопических идей. —