Чрезвычайно важной мерой, предпринятой Лжедмитрием II для поддержания веры в легенду, было пленение Марины Мнишек, направлявшейся из Ярославля в Польшу, и последующее принуждение ее (с помощью его польских сторонников) к признанию его своим спасшимся мужем. Судя по «Дневнику Марины Мнишек», она некоторое время верила распространявшимся слухам о спасении Дмитрия, но при встрече убедилась в обмане. Это не помешало ей поддерживать Лжедмитрия II, выдавать позже его сына за истинного царевича Ивана Дмитриевича и т. д.
Несомненно, что успех Лжедмитрия II и продолжительность его борьбы с Шуйским объясняются той массовой поддержкой, которую он получил, пользуясь популярным именем «царя Дмитрия». Легенда продолжала жить в умах его современников. Характерно, что в войсках Лжедмитрия II действовали остатки разбитой армии Болотникова. Лжедмитрий II некоторое время продолжал привлекать крестьян, холопов, стрельцов, казаков и городские низы. Успеху его дела способствовала откровенно крепостническая и боярская политика правительства Шуйского, так и не сумевшего завоевать популярность ни в одном из социальных слоев тогдашней феодальной Руси. Три года действия «тушинского вора» — это период эволюции антифеодального движения в антибоярское и специально антишуйское.
Историки давно заметили, что Лжедмитрий II не столько возглавлял события, сколько влекся ими. Характерно, что личность его не была окружена таким почетом и любовью, как личность Лжедмитрия I. Поляки и русские авантюристы-тушинцы превратили его в политическую марионетку, его именем спекулировали, с его авторитетом (политическим и военным) считались очень мало. Здесь несомненно налицо действие некой исторической инерции — и социальной и политической. Участники движения Лжедмитрия II боролись не столько за него, сколько против Шуйского. Этим же определялась, видимо, и дальнейшая судьба легенды — она теряла свою исключительную и неповторимую популярность и содержательность, которая характерна была для нее в предшествующие годы. Можно предположить, что легенда в это время вырождалась и в другом смысле — она теряла свой народный и социально-утопический характер. Явившийся вторично «Дмитрий» владел значительной частью Московской Руси, однако социальные чаяния народа по-прежнему не сбывались.[171] Тушинский «царь Дмитрий» превратился в условное прикрытие довольно широкой и пестрой по своему социальному характеру антишуйской оппозиции, в которой значительную роль играли поляки, преследовавшие свои цели. Он, вопреки утверждению М. Н. Покровского, вовсе не был «крестьянским царем».[172] Не исключено, разумеется, что отряды казаков и крестьян продолжали поддерживать Лжедмитрия II потому, что тушинское правление не отличалось сильной централизованной властью, а тушинское войско представляло собой конгломерат в значительной мере самостоятельных отрядов, состоявших между собой в союзнических отношениях. Это обеспечивало казачьим и крестьянским отрядам известную долю самостоятельности.
Для суждения о реальных формах бытования легенды о «царе Дмитрии-избавителе» в 1607–1610 гг. у нас слишком мало материала. Как мы уже говорили, она перестала быть единственной легендой. Вместе с тем соперничавшие с ней легенды о других «царевичах» тоже не приобрели широкой популярности. Связанные главным образом с казачеством и городскими ратными людьми, они имели значение идеологической и правовой санкции отдельных вспышек движения, шедшего к упадку. И здесь снова со всей отчетливостью обнаруживался тот несомненный факт, что мировоззрение не только средневекового крепостного крестьянина, но даже и казака, отягощенное грузом феодальных традиций, заставляло понимать и принимать вольность как нечто пожалованное, дарованное феодальным сюзереном. Поэтому всякая борьба против феодалов переставала быть «воровством» и становилась законной только в том случае, если надежды, связанные с ней, воплощались в лице некоего «прямого» царевича или «истинного» царя, более законного, чем правящий. Этот идеальный царевич или царь должен из своих рук даровать то, к чему стремились низы. Появление нескольких периферийных «царевичей» говорит о распаде движения, утрате легендами об «избавителях» важнейшего объединительного, интегрирующего качества, о сужении и локальности интересов отдельных групп, выдвигавших «своих» царевичей в соответствии со своими интересами.
В 1608–1610 гг. Московское государство распалось на московскую и тушинскую зоны. Характерно, что почти одновременное падение обоих в равной степени слабых властителей — Василия Шуйского и тушинского Лжедмитрия II — произошло в результате внутренней борьбы, раздиравшей правящие группировки и в Москве, и в Тушине.
После гибели Лжедмитрия II легенда о «царе Дмитрии» и связанное с ним самозванчество продолжали деградировать. Для последующих лет (1610–1614) можно отметить несколько мелких случаев самозванчества, не сыгравших заметной роли в общественном и политическом движении эпохи. С марта 1611 г. по май 1612 г. в Ивангороде, а потом Пскове действовал самозванец Сидорка (Матюшка?), которого иногда называют Лжедмитрием III. Большого успеха он не имел. В Пскове, которым он некоторое время владел, он ликвидировал власть «меньших людей». Ему присягнули некоторые отряды казаков из подмосковного ополчения, но в мае 1612 г. он был схвачен и 1 июня привезен в Москву.[173] В 1612 г. на короткое время появился еще один Лжедмитрий; о нем известно лишь, что он находился «в Астрахани у князя Петра Урусова, который калужского убил», т. е. новый самозванец был каким-то образом связан с кн. Урусовым, убившим в Калуге Лжедмитрия II.[174] Наконец, некоторые исследователи считают, что в 1614 г. выдавал себя за «царя Дмитрия» известный атаман И. М. Заруцкий, сошедшийся с Мариной Мнишек после смерти Лжедмитрия II.[175]
Непрерывно предъявляла свои права на московский престол и Марина Мнишек, сперва при посредстве Лжедмитрия II, затем, после его смерти, и при поддержке И. М. Заруцкого, от своего собственного имени, а с 1611 г., после рождения «ворёнка» (так именовался в официальных документах того времени ее сын от Лжедмитрия II) от имени сына «царя Дмитрия». Это было своеобразное продолжение самозванчества, лишенное «легендарных» оснований и выродившееся в простые династические притязания авантюристки, соприкоснувшейся с легендой, озаренной ее светом и вместе с тем способствовавшей ее исчезновению.
Впрочем, в судьбе «воренка» («Ивашки») можно уловить некоторую закономерность. Заруцкий и Марина Мнишек начинают действовать его именем в ту пору, когда определяется роль казаков в борьбе с польско-шведско-литовской интервенцией, формируется так называемое «первое ополчение», приведшее к столкновению дворян и казаков, а позже начинают определяться силы, оппозиционные крепостническому правительству Романовых. Однако «воренок» не стал символом и знаменем в этой борьбе. Известен только один эпизод, который как будто противоречит этому. В «Истории ложного Димитрия» сообщается: «Когда астраханцы прислали за сыном царицы, которого она имела от второго Димитрия, Заруцкий с ним ушел в Астрахань».[176] Здесь как будто утверждается, что астраханцы, продолжавшие бунтовать, избрали «воренка» своим «царевичем». Однако дальнейшее развитие событий известно. После неудачной попытки навязать персидскому шаху Аббасу роль, которую с 1604 г. играло польское правительство, Заруцкий и Марина Мнишек не поладили с астраханцами. В мае 1614 г. их отряды были разгромлены, и они вынуждены были бежать на Яик, где на Медвежьем острове были пойманы и привезены в Москву.[177]
Эти эпизоды нельзя считать самозванчеством в обычном смысле. Если Лжедмитрий I выдавал себя за царевича, то Марина Мнишек была коронованной и затем свергнутой московской царицей, а ее сын был невольным самозванцем по рождению.
И, наконец, заключительные эпизоды бытования легенды, связанной с именем Дмитрия, и новые попытки ее использования относят нас ко времени, отстоящему от «смутного» на три десятилетия. В 1643–1644 гг. между Москвой и Польшей велись длительные переговоры о выдаче Ивана Дмитриевича Фаустина-Лубы, называвшего себя сыном царя Дмитрия.
Послам — кн. А. М. Львову, думному дворянину Гр. Пушкину и дьяку Волошенинову — было велено предъявить польскому двору тайную претензию: «Да государь же ваш Владислав король больше 15 лет держит в Бресте Литовском в иезуитском монастыре вора, которому лет 30, на спине у него между плечами также герб, и сказывается расстригин сын».[178] «Вор» этот был сыном Дмитрия Лубы — польского шляхтича из Подляшья, участника польских походов на Русь в пору Лжедмитриев I и II. Воспитывающий Лубу Белинский выдавал его за сына Лжедмитрия и Марины, будто бы спасенного от казни. Выдумка Белинского удалась — маленький «царевич» был отдан на «сбережение» Льву Сапеге и ему было назначено содержание в 6 тыс. золотых. На допросе, учиненном по настоянию московских послов, Иван Дмитриев Луба показал, что он долгое время не знал, действительно ли он царевич или нет. После заключения мира между Русью и Польшей Белинский объяснил И. Д. Лубе, что «он сын шляхтича Лубы, а называли его царевичем московским для всякой причины, потому, как на Москве Маринина сына хотели повесить, то он, Белинский, хотел вместо Маринина сына на повешенье дать его, Лубу, а Маринина сына хотел выкрасть; но на другой же день Маринина сына повесили, выкрасть его было нельзя, и потому вместо Маринина сына называли его царевичем».[179] Выяснилось, что Луба предпринимал попытку рассылать грамоты, что никакого герба или пятна у него на спине нет.
В 1644 г. Луба был привезен в Москву, но по просьбе польских послов вскоре отпущен обратно с условием, что его будут содержать в Польше под стражей. В 1647 г. он погиб во время одного из татарских набегов на Польшу.
В 1644–1646 гг. в Крыму, в Кафе, а потом в Константинополе объявился еще один «сын» Лжедмитрия — казак Ивашка Вергуненок, который называл себя, по сведениям одних документов, Иваном, по другим — Дмитрием Дмитриевичем. По требованию московских послов он был посажен в Константинополе в Семибашенный замок. Когда Вергуненок был в Кафе, он «дал русской женщине денег, чтоб она выжгла ему между плечами половину месяца да звезду, и то пятно многим полоненикам он, Вергуненок, показывал и говорил, будто он царский сын и как он Московского государства доступит, то станет их жаловать, и русские люди тому его воровству поверя, к нему, вору… ходили, есть и пить носили».[180]
В эти же годы, между 1639 и 1643 г., был пойман и убит по распоряжению молдавского господаря еще один «Иван Дмитриевич», каким-то образом связанный с Тимофеем Акундиновым,[181] о котором будет речь ниже.
Кроме единственного факта — интереса к Вергуненку пленных в Кафе — нет никаких сведений о том, что деятельность его имела какой-нибудь отклик. Не имела его, по-видимому, и деятельность Лубы и тем более молдавского «Ивана Дмитриевича».
Несмотря на это, русское и польское правительства продолжали время от времени попрекать друг друга в поощрении самозванцев. Так, например, в 1619 г. при рассмотрении взаимных обид и пограничных конфликтов и обсуждении вопроса о царском титуле польские послы говорили: «Сами знаете, что из вашего народа московского некоторые, называясь государскими сыновьями, опять грамоты рассылают и людей вольных военных к себе призывают, с запорожскими и донскими казаками ссылаются и по примеру Дмитрия, войною государства Московского доступать хотят; оттого великая смута на вашей Украине была, но король заказ крепкий учинил, чтобы никто из людей его не смел идти».[182] В октябре следующего года этот же мотив звучал в речах послов, приехавших для переговоров в Москву: «В то время как комиссары из Орши платили жалование войску, разводили его из полков и войско разъезжалось, объявился новый завод: начали метать войску грамоты от имени Ивана Дмитриевича, царевича московского, московским письмом и за московскою печатью; пишут в грамотах, что он жив и просит войско, чтобы оно, помня к себе жалованья отца его, шло в Московскую землю и помогало ему доступать отчины государства Московского, а он им обещает добрую награду».[183] Далее говорилось, что король из особого дружелюбия к царю Михаилу пресек и это начинавшееся движение.
Трудно выяснить, стояли ли за этим сообщением какие-либо реальные факты, были они связаны с Лубой или другим самозванцем «Иваном Дмитриевичем» или оно вызвано желанием польского правительства приписать себе несуществующие заслуги по трафарету, выработанному в предшествующее пятнадцатилетие. И все же эти эпизоды по-своему интересны. Характерно, что на этот раз деятельность самозванцев целиком вынесена за пределы Руси.
Если даже предположить, что генеалогические версии Лубы и Вергуненка были плодом чьей-либо индивидуальной выдумки, то и в таком случае необходимо признать, что выдумка эта формировалась в полном соответствии с обычной конструкцией легенд об «избавителях»: «царевичи» принадлежат к «природному царскому корню», они избежали расправы их гонителей, захвативших московский престол (В и С), они демонстрируют «царские отметины» на своем теле (Н1); Вергуненок (вероятно, и Луба в своих грамотах) в случае успеха обещал «пожаловать» тех, кто его поддержит (L).
Возникают два вопроса: а) означает ли тридцатилетний перерыв, что легенда с 1614 по 1644–1646 гг. была совершенно забыта? б) не принадлежит ли новая модуляция легенды к новому периоду в истории народного движения?
Случаи самозванчества в период между 1614–1644 гг. до сих пор не выявлены. Самозванцы 1640-х годов используют уже имя не «царя Дмитрия», а его «сына» Ивана Дмитриевича. Все это бесспорно говорит о том, что легенда о Дмитрии переживает в эти десятилетия свою заключительную стадию. Впрочем, имя Дмитрия тоже еще не вполне забыто. «Царевич Иван Дмитриевич» — фигура не самостоятельная, а светящая отраженным светом былой славы своего легендарного отца. Бытование легенды о нем, вялое и ограниченное на фоне столь значительных событий 1604–1607 гг., свидетельствует о том, что это не оригинальный эпизод в истории русских легенд об избавителях, а третий член триады «царевич Дмитрий» — «царь Дмитрий» — «царевич Иван Дмитриевич». Три части этой триады неравноценны, а третья из них может считаться отзвуком первой и второй, формой затухания основной легенды, свидетельством того, что страстная вера в «избавителя» не рассеялась вместе с дымом, произведенным выстрелом пушки, заряженной пеплом сожженного самозванца, как это хотелось царю Василию Шуйскому, а изживалась трудно и постепенно.