Катон промолчал. Потом спросил:
— Как нога, командир?
— Нормально. Привыкает.
Двое рабов приближались к ним, наполняя из кожаных бурдюков жестяные солдатские кружки дешевым, щедро разбавленным водой вином. Когда они удалились, Катон с облегчением припал к кислой, но освежающей смеси. Ноги его страшно болели, а ярмо вещмешка казалось невыносимо тяжелым. Если ему и удавалось выдерживать переходы, длящиеся порой от зари до зари, то лишь из страха осрамиться перед товарищами, все еще поглядывавшими на него с некоторым пренебрежением и свысока.
Макрон, громко чмокая, чтобы полней ощутить вкус вина, осушил свою кружку. Катон, подавшись вперед и уронив на ноги руки, сидел рядом с ним.
Глядя на него, Макрон улыбнулся. Вопреки первым впечатлениям, этот столичный хлюпик совсем неплохо показывает себя в армейской жизни. Он не труслив, не теряется в пиковых ситуациях, и у него уже прорезается командирский басок. Но мальчишка не задается и всегда слушает, что ему говорят, хотя порой бывает упрям как осел, пока не поймет, что хорошо, а что и не очень. Кроме того, он отменный учитель, настырный, строгий, не делающий поблажек своему нерадивому и старшему по званию ученику. Лишь благодаря его въедливости Макрон не забросил всю эту буквенную докуку и вдруг с изумлением стал понимать, что она не так уж страшна. Мало-помалу замысловатые закорючки словно бы сами собой стали складываться в слова, и центурион, пусть с запинкой, водя пальцем по строчкам и помогая себе губами, уже сам без подсказки разбирал несложные тексты.
— Поклажу поднять!
Приказ докатился до шестой центурии, и Макрон встал, чтобы зычно, как на плацу, его повторить. Легионеры поднимались с обочины, взваливая на спины вещевые мешки, а те, что повыносливее и пошустрей, торопливо бежали к дороге с торбами, набитыми всяческой снедью, стянутой в придорожных хозяйствах или выпрошенной у сердобольных селян. Центурия быстро построилась и следом за головными подразделениями устало двинулась по мощеной дороге, ведущей к западу Галлии через Диводурум.
Катон чувствовал себя совсем худо. Его почему-то особенно изводил послеполуденный марш. Ноги, в кровь стертые, саднило, плечи мучительно ныли, и он, чтобы отвлечься, то пытался рассматривать однообразный ландшафт, то обращал свои мысли к истории Рима, надеясь обрести второе дыхание в раздумьях о героических подвигах своих знаменитых сограждан, однако, на что бы он ни глядел и о чем бы ни думал, перед его внутренним взором вставал образ Лавинии — неотступный, сияющий, бесконечно манящий и, хвала небу, незримый для остальных.
Вечером после ужина, когда проштрафившиеся ушли на работы, а остальные легионеры отправились спать, в штабную палатку центурии вошел раб. Прижимая к груди скрепленный печатями свиток, он принялся озираться по сторонам.
Макрон поднял голову от своего складного стола и с важным видом протянул руку:
— Что у тебя? Дай сюда!
— Прошу прощения, господин, — пробормотал раб. — Это для оптиона.
— Интересное дело.
Центурион откинулся на спинку походного стула, с любопытством глядя, как юноша разворачивает письмо. Прочитав единственную фразу, из которой оно состояло, Катон обмакнул перо в чернила, быстро нацарапал ответ, потом бросил свиток рабу и выпроводил его из палатки.
— Ловко, — заметил Макрон. — Что это за писулька?
— Да так… ничего особенного.
— Так-таки ничего?
«Смотря для кого, остолоп», — подумал Катон, а вслух сказал:
— Это касается лишь меня, командир.