Единственно, в чем я потерпел неудачу, это в применении тикитакского метода целительных болей. Когда я однажды закатил насморочному дворянскому отроку пару лечебных оплеух, то присутствовавшая при процедуре мамаша подняла такой крик, что у дома начали собираться люди. И хоть насморк (хронический) тотчас же прошел. она отказалась уплатить за визит и грозилась пожаловаться в суд. Подобное получалось и при других попытках. Поэтому впоследствии, если я и видел, что пациента от его недуга, реального или мнимого, лучше бы всего пользовать щипками с вывертом, легкой массажной норкой по надлежащим местам, а то и просто полновесным пинком в зад, — я все равно приписывал ему микстуры, притирания, клизмы, банки, рекомендовал прийти еще, съездить на воды и т. п. Люди больше желают, чтобы о них заботились и хлопотали, чем быть здоровыми.
Состоятельный вдовец, бывалый человек и к тому же врач, я, несмотря на возраст, привлекал внимание женщин.
Меня знакомили с достойными дамами на вечеринках, ко мне заглядывали городские свахи. Но и самые привлекательные во всех отношениях невесты и вдовы оставляли меня равнодушным; все они были для меня будто в парандже — в парандже, которую не снять. Мне вообще казалось теперь странным, как это можно плениться
Да и не могло быть у меня с этими дамами того, что было с Аганитой: любви-откровения, любви-открытия.
На многое, очень многое я теперь смотрел иными глазами. При виде ли курящего франта, купца с багровой от гнева физиономией, распекающего побледневшего приказчика, кавалеров и дам, украшенных драгоценностями, или пациента-толстяка, жалующегося, что его часто мутит, — я вспоминал места из того ядовитого доклада Донесмана-Тика. Тогда он меня уязвил, а теперь я все подумывал: может, и в самом деле?.. Встретив человека с большим лбом, я вдруг понимал, почему мы таких считаем умными: потому что при прозрачном черепе у него было бы видно
Может, действительно все уже было? Может, и все наши технические изобретения есть попытка вернуть утерянный рай, вернуть с помощью всяческих устройств
Особенно вопрос о любви меня занимал. Наблюдая иногда за гуляющими под луной влюбленными парами, я вспоминал свои ночи с Агатой, ночи любви-единения со Вселенной, и мыслил в том же русле: ведь в том и отличие человеческой любви — и прежде всего молодой, трепетной, со слезами и стихами — от простого обезьяньего занятия, что она стремится охватить весь мир! Если так… мы, европейцы, с высокомерием и брезгливостью смотрим на отношения полов у дикарей, считаем свои образцом и вершиной; но в сравнении с тикитакскими какая же она вершина! На миллиметр выше, чем у дикарей, только и всего. И главное, с каждым веком они все ниже, проще: нет уже рыцарей, посвящавших себя служению Прекрасной Даме, все меньше стихов и все больше похабства. А ведь то, что упрощение отношений между мужчиной и женщиной, приближение их к животному примитиву есть признак вырождения, — оспорить нельзя.
Выходит, и тут тот долговязый с голым черепом не так и неправ?
Или взять развитие нашей цивилизации (как добавил бы Донесман-Тик, «с позволения сказать») с помощью внешних устройств: от карет до микроскопов и от реторт до пушек — прогресс ли это? Для самих устройств, безусловно, да; для методов их расчета и проектирования, для всех сопутствующих наук — тоже. А для людей? Ведь для них в конечном счете дело сводится к тому, что все это можно
Такие размышления шли у меня параллельно с написанием данного отчета. Вот так и получилось, что чем ближе к концу, тем яснее я понимал, что опубликовать его не вправе. Во-первых, не выйдет дело, не воспламеню я современников-соотечественников идеей прозрачности — и именно потому, что она должна быть не во вне, а внутри нас. Изменять придется себя. Вот если бы все выгоды прозрачности можно было
Возможно, конечно, что публикация этих сведений подвигла бы некоторых ученых и врачей на исследования в том же направлении: постепенно, за сотню-другую лет, оно развилось бы. Но — и это уже во-вторых — надо смотреть на вещи прямо: пока что впереди нашей цивилизации идут не ученые, а люди с оружием. Люди, которые сначала стреляют, а потом думают, если вообще думают. Люди, для которых все не похожие на них (по виду, цвету кожи, по образу жизни, по религии… особенно по религии!),
Тикитакам грозит та же участь. В отчете, в главе IV, я рассказываю о том, как они потопили английский фрегат. Нетрудно угадать, какой приказ отдаст наше Адмиралтейство посланным к острову новым фрегатам и баркам, если за убийство даже одного белого уничтожается туземный поселок. Да, днем, при свете солнца, остров неприступен; но ведь здесь я неизбежно выдаю и то, что в темное время суток или в пасмурную погоду тикитаки беззащитны. Такую пору и выберут для нападения. И начнется резня. То, что вид островитян с непривычки вызывает ужас, отвращение и желание пустить в ход оружие, я знаю сам.
А разве рассказ о носимых тикитаками внутри драгоценностях не привлечет к острову пиратов, флибустьеров и иных рыцарей наживы? Эти джентльмены не станут роскошествовать со слабительными, а будут просто вспарывать животы.
Нет, дело не только в том, что на острове остались люди, которые мне дороги: жена и сын, хотя и это не могу не учитывать. Главное — в другом: мы, европейцы, считаем себя умнее других, будучи всего лишь сильнее. Пока мы с этим идем к другим народам, мы ничего не сможем взять у них, кроме сырья, рабов и товаров, и ничего не оставим там, кроме унижения, разорения и страха.
В то же время знания не должны пропасть; похоже, что мы и так их больше теряем, чем приобретаем.
Поэтому я завещаю эту рукопись своему старшему сыну Джону Гулливеру с тем, чтобы он передал ее своим детям, а те — своим и так далее до тех пор, пока положение не изменится, пока люди не начнут понимать две простые истины:
1) что подлинно разумная жизнь — та, когда меняют не только внешнюю среду, но и себя;
2) что нет народов лучших и худших, а есть разные — и все друг друга стоят.
И пусть пройдет до этого век, и два, и более — только тогда я позволяю сообщить, что