Книги

Пятое путешествие Гулливера

22
18
20
22
24
26
28
30

Как жарко стало моему лицу, когда в роще и вспомнил об этом! Имельдин даже сказал: «Ого!» Действительно, бедная девочка: она пыталась возвысить меня до человека, а я все возвращал ее в самки. Я думал, что это нужно ей, она думала, что это нужно мне, — и оба чувствовали себя обманутыми. На самом деле нам нужно было что-то куда более близкое к поэзии; и она знала что. А я-то считал себя заправским тикитаком, все понимающим в их жизни!

И получилось, что время упущено. Теперь я для Агаты на втором месте. На первом — Майкл, наш чудесный прозрачный Майкл, которого я до сих пор боялся взять на руки, его рев казался мне более реальным, чем он сам. По утрам я провожал их в тиквойевый Сквер Молодых Мам, где Агата и ее товарки рассматривали на просвет своих младенцев, сравнивали, успокаивали, заботились, обменивались впечатлениями, кормили и затем предавались занятию, недоступному для мамаш непрозрачных детей: смотрели, как глоточки пищи проходят по пищеводику их кровиночек, попадают в желудочек, обволакиваются секретами из железочек, следуют все дальше, дальше… и все в порядке. Мысли и чувства моей жены целиком заняты отпрыском; после родов она более не взбиралась на помост.

А далее и вовсе — пойдут хлопоты по хозяйству, кухня (с приготовлением пищи своими «линзами»)… тогда будет не до звезд.

— Как же мне быть? — спросил я тестя.

— Ну, постарайся с ней поласковей, понежнее.

— Да я и так…

— Нет, ты по другому постарайся, иначе… Знаешь что, — Имельдина осенило, — напиши-ка ей стихи. Женщины это любят.

— Стихи?!

Не было для меня предмета более отдаленного. Еще в школе учителя установили мою явную неспособность к гуманитарным наукам как к прозе, так и к поэзии. Из всей английской поэзии я помнил только застольную песенку «Наш Джонни — хороший парень». Но похоже, что иного выхода не было.

— Хорошо, я попробую.

Я удалился в глубь рощи, сел там у ручья, глядел на движение светлых струй (слышал, что это помогает). Потом бродил около моря, любовался накатом зеленых волн на берег, синью небес, слушал шум прибоя и пропитывался его ритмом. К вечеру вернулся домой, показал тестю результат:

Агата — хорошая дама. Агата — дама что надо. Агата — отличная дама. Агата лучше всех!

Имельдину стихи не понравились: во-первых, коротки, во-вторых, в тикитакской поэзии полагается подробно воспевать все прелести любимой, от и до. Он дал мне «козу» — стихи, которые сочинил в свое время для Барбариты, для юной, стройной и прелестной Барбариты. Если по мне, так они были, пожалуй, излишне вычурны, отдавали трансцендентностью и импрессионистическим натурализмом; но ему видней.

Разумеется, я но передрал вирши, как неуспевающий студент, творчески доработал их, внес свои чувства и мысли. Получилось вот что:

О Аганита, славная в женах! Твои груди-линзы насквозь прожгли мое сердце, Пронзили его, как стрелой, И привязали к себе. О Аганита, славная в любви, — Чей позвоночник извивается от ласк, как ползущая змея, Чье тело пахнет, как свежий мед, Чьи кости солнечно желты, как мед, А объятья сладки, как тот же мед! О Аганита, славная душой, — Чье дыхание чисто и нежно, как утренний бриз, А легкие подобны ушам сердитого слона, Чьи глаза одинаково светят мне и днем, и ночью, А кишечник подобен священному удаву, поглотившему жертвенного кролика. О Аганита, славная жена!

(Читателю стоит помнить, что любые стихи много утрачивают при переводе; на тикитанто они звучат более складно и с рифмами).

— Ну, это куда ни шло! — снисходительно молвил тесть. — Давай, действуй, ни пуха ни пера!

…Но любопытно, что более всего понравились Агате именно мои первые стихи. Эти тоже, но те ее просто пленили, она их сразу выучила наизусть. В них, возможно, и меньше поэтического мастерства, сказала она, но зато слышно подлинное чувство. А что может быть важнее чувства как в поэзии, так и в любви!

Читатель желает знать, что было дальше? Здорово было. Да, все по известной оптической схеме: муж — окуляр, жена — объектив с меняющейся настройкой. Но окуляр был любим, обласкан, им гордились, к нему относились чуть иронически-снисходительно, но в то же время и побаивались. А объектив… это был лучший объектив на свете, заслуживающий и не таких стихов, и не такой любви. И, может быть, даже не такого окуляра, как я. И мы были едины: я, она и Вселенная.

А вверху, в ночи, в щели между раздвинутыми скатами крыши плыл среди звезд… этот, как его? — Марс. Красненький такой.

— Ну-ка, прицелимся, радость моя.

Я увидел кирпичного цвета горошину в ущербной фазе с белой нашлепкой у полюса и две искорки во тьме, несущиеся вперегонки близко около нее. А потом все крупнее, отчетливей: безжизненные желто-красные пески с барханами, отбрасывающими черные тени; плато с гигантскими валунами; скалистые горы, уносящие вершины к звездам. И стремительный восход в черном небе двух тел неправильной формы, глыб в оспинах и бороздах — ближняя к планете крупнее дальней.