Я закрыл глаза. Да, горячий. Да, знаю. Да, это конец.
Даже если мы сейчас уйдем, шансов практически нет.
Потому что там, за светом, с большой долей вероятности будет зима.
Потому что там с огромной долей вероятности будут люди. Чужие люди, которым наплевать замерз я или болен, голоден или раздет. Большинство из них не поделится ни крышей над головой, ни куском хлеба, ни теплой курткой.
Они не согреют и не вылечат. Ведь я для них никто, отброс. Чужак. И не важно, на каком языке они говорят, какому богу молятся, какой принадлежат культуре. Для большинства я всегда буду чужим.
Потому что всем давно объяснили, что человек человеку волк. Так и живем. Особенно, пока у нас все более-менее ровно. Скалимся соседям, не улыбаемся, а скалимся. Как Фара. А на чужих и обделенных смотрим вовсе как на говно. У нас-то все неплохо. Нет, не хорошо. И хорошо никогда не будет. Хорошо только у Березовского с Абрамовичем. Но неплохо, ровно. И уж так, как у этих уродцев-нищебродов никогда не будет.
Говорят, от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Но кто сейчас помнит эту поговорку?
Казалось, анабиоз напомнил. Всех сровнял. Но, увы, ненадолго.
Когда-то в прошлой жизни какие-то умники вроде нашего Штаммбергера провели эксперимент. Поставили в клетку к мартышкам аппарат с рычагом. Дергаешь рычаг, получаешь жетончик, который можно обменять на банан. Дергаешь сильнее, получаешь жетончик, ценностью в гроздь винограда. Дергаешь очень сильно, получаешь что-то еще повкуснее.
Не знаю, чего хотели добиться этим экспериментом высоколобые умники, но результат проявился довольно быстро. Прошло совсем немного времени, и у несчастных мартышек началось социальное расслоение.
Появились обезьяны-трудоголики, которые стали дергать рычаг до опупения. И чем больше дергали, тем зажиточнее становились. Появились обезьяны-рэкетиры, которые не дергали рычаг, а просто силой отбирали жетоны у других. Появились обезьяны-попрошайки, устроившиеся возле аппарата с рычагом с протянутой лапой.
Рычаг не сделал из обезьяны человека, но заразил несчастных мартышек человеческой болезнью. Разделил макак на богатых и бедных, подарил стремление к роскоши, жадность, алчность, а вместе с ними и наплевательское отношение к тем, кто по какой-то причине этой роскоши оказался лишен.
Мартышки окончательно свихнулись на жетонах. И только маленькая их группа вела себя разумно: сама дергала рычаг и брала от аппарата не больше, чем требовалось для нормальной обезьяньей жизни.
На то, чтобы спятить и разделиться на сверхобезьян и недообезьян по социальному признаку, у мартышек ушли считанные недели. Но то макаки. Человек, в отличие от обезьяны, звучит гордо, на то чтобы свихнуться и оскотиниться ему нужно значительно меньше времени. И память у хомо сапиенса на многие вещи короткая.
Наивно было полагать, что анабиоз научит человечество думать, или хотя бы заботиться, не только о своей заднице, если тысячелетия мировой истории никого ничему не научили. А ведь такой шанс был!
Но никто не воспользовался. Совсем никто! Потому что редкие Люди, вроде Митрофаныча, людьми были всегда. А те, кто друг другу волк, так шакалами и остались. Разве что одни из них приспособились кусать сразу, не показывая предварительно зубы, а другие сбились в стадо. И самое смешное и одновременно грустное в том, что каждый в этом стаде потенциально шакал, а не человек.
Взять новгородскую общину Фарафонова, ее основу, что горбатится на принудительных работах за пайку. Это вместе они толпа, а каждый по отдельности — вроде личность. Со своим прошлым, настоящим и мечтой о будущем. Только в этих мечтах никто не грезит стать Митрофанычем. Но каждый первый спит и видит себя на месте Фары.
Вот и выходит, что толпа, в идеале — потенциальные Люди. А на деле — недофарафоновы.
Мысли унеслись совсем далеко. Я уже не чувствовал холода, не чувствовал боли. Только бесконечную слабость и помаргивание неонового света сквозь сомкнутые веки. Возможно, я бредил.
Дрожащая ладонь снова коснулась лба.