Книги

Провидение

22
18
20
22
24
26
28
30

В кино, когда показывают поиски пропавшего ребенка, мы видим идущих стеной людей. Они громко перекликаются, и у зрителя возникает уверенность, что если не сегодня, то завтра ребенок будет найден. У нас полная противоположность. Реденькая, нестройная толпа. Мама Джона плачет и постоянно пререкается с полицейским. Говорю вам, там что-то есть, за той березой. Вы не видели человека в том доме? Вам не показалось, что он какой-то странный? Кто, увидев, что происходит, станет закрывать жалюзи? Можете послать туда кого-нибудь, чтобы с ним поговорили? Нас так мало, что даже с подругой поговорить невозможно, — нет никакого шумового фона. Но, с другой стороны, нас достаточно много, и мы так растянулись, что и общего разговора уже не получается.

Наш молоденький коп идет впереди с фонариком и мегафоном. Отец Джона набрался и поет «America» Саймона и Гарфанкеля[9]. Чем дальше, тем больше пьянеет, и чем меньше смысла во всей этой затее, тем сильнее ощущение, что это тупик.

В какой-то момент я не выдерживаю и даю волю слезам. Ноэль сжимает мою руку.

— Все хорошо, птенчик. — Она не называла меня так с самого детства, и ничего хорошего нет и не будет, и я уже не птенчик. Я плачу, потому что мы не можем найти Джона, потому что болят ноги, потому что белая кожа пропитается кровью, потому что мозг — это ужас сколько всего в нем может находиться. Мама была права. Сапожки — ошибка.

Мы добираемся до убежища. Моя мама сидит там со своим «киндлом». Она прячет читалку в сумку и поправляет волосы, как замужняя женщина, которую застукали на свидании с риелтором.

— Больше никто не пришел. Что-нибудь нашли?

Телевизионщики еще не уехали. Мама говорит, что они хотят поговорить со мной и у них есть камера и освещение. У парня из группы новостей белые-белые зубы. Я таких еще не видела, они даже белее моих сапожек. Спрашивает, как идут поиски. Я открываю рот, но он подмигивает: «Можешь сделать три шага вправо? Нам нужна видимость толпы. Вот так лучше».

Дома я прячу сапожки подальше в шкаф, туда, где лежит мой старый танцевальный костюм. Грею ноги в ванне и вспоминаю, какие глупости наговорила тому парню из новостной группы. Меня попросили сказать что-нибудь Джону на случай, если он слышит, и я посмотрела в камеру и улыбнулась.

— Джон. Не беспокойся из-за «Телеграф». Я сберегу для тебя все номера, даже проспекты и купоны. И, конечно, комиксы.

Я снова улыбнулась. Как будто боялась, что люди увидят, как мне плохо. Как будто плакать можно только здесь, в ванной, глядя на бедные, стертые до крови лодыжки. Потом я пошла к себе в комнату и поняла, что здесь уже побывала мама. На кровати стояла новенькая коробка с «Бэнд-эйд». Мама даже расстелила постель, чего не делала с тех пор, как я была маленькой.

Слез уже не осталось. Я беру телефон, но фоток Джона в нем мало. Он не любил, когда его снимали.

Не любит.

Прокрадываюсь по коридору в мамин кабинет и беру один из ее блокнотов с желтыми страницами. Вернувшись в комнату, запираю дверь. Прячусь под одеяло с фонариком. Пытаюсь нарисовать его лицо, сделать его как можно реальнее, правильного размера, с головой чуть больше, чем моя собственная. Мысленно я вижу его ясно, вижу чувство в его глазах, но передать на бумаге не могу, потому что плохо владею карандашом и ручкой. Мои стертые лодыжки — мелочь в сравнении с этим отчаянием, внутри закипает злость — передо мной на мокром от слез желтом листке какие-то жалкие царапины. Рисунок нисколько не совпадает с тем образом, что в мыслях, в сердце.

На следующий день вижу на пальце свежую мозоль. Поглаживаю ее, ровняю. Я не вылезаю из постели, не готовлюсь к школе. Беру блокнот и начинаю рисовать заново.

Хлоя

Каждое утро я встаю пораньше, чтобы нарисовать инициалы Джона на шее, ключице или запястье, а потом выхожу, достаю из пластикового рукава «Телеграф», разглаживаю газету и добавляю к стопке в моей комнате. Родителям это все — рисованные тату и газета — не нравится. Я бы сделала настоящую наколку. Хочу, чтобы на теле была постоянная отметина. Отвратительно, что о нем уже забывают. Хочу, чтобы люди знали, что я скучаю по нему, люблю его, что нельзя делать вид, будто ничего не случилось. По Джону не проронили и слезинки, и каждый день я пытаюсь напомнить им об этом. Я неровно постриглась, перестала брить ноги и подмышки. Я подвожу глаза черным карандашом и ношу жесткие расклешенные джинсы. Увидев джинсы, мама принялась рвать на себе волосы: «Этим ты его не вернешь».

Меня трясет, когда люди говорят такое. Конечно, я знаю, что этим его не верну. Понимаю, что, обрезав волосы, не изменю ход вещей во вселенной. Но я делаю это для того, чтобы, если и когда Джон вернется, он увидел, как сильно мне его не хватает. Это все — доказательства. Он ахнет и скажет: «Хлоя, это ты?» Я хочу выглядеть по-другому, потому что я — другая. И когда мы обнимемся, я снова стану той, по-домашнему привычной, той, которой была с ним, той, быть которой не могу без него. Я купила книжку про зефирный крем, но не заглядываю в нее — без него это неинтересно.

Ноэль и Марлена стараются помочь, сделать так, чтобы я почувствовала себя лучше, но я хочу чувствовать себя плохо, хочу быть девушкой, которая попала в тупик, когда исчез ее лучший друг.

Ноэль смотрит на мое нарисованное тату.

— А в воду с этой штукой можно?

— В какую воду?