Я отворачиваюсь, когда Элис, в свой черед, подходит к краю ямы и высыпает горсть земли, что с глухим стуком падает на маленький гробик.
Тетя Вирджиния смотрит на меня, но я качаю головой. Не желаю, чтобы из-за меня хотя бы малая толика земли помогала засыпать Генри в его могилке между матерью и отцом. Я уже несу свою долю вины.
И этого больше, чем достаточно.
Тетя кивает и молча глядит на священника. Тот, похоже, понимает ее. Он закрывает Библию, говорит тете несколько слов, а нам с Элис кивает и бормочет что-то неразборчивое. Я еле выношу все это, мне невмоготу, что он тут, рядом, весь в черном, сплошное олицетворение смерти и отчаяния. Я киваю и отворачиваюсь. К моему облегчению, священник быстро отходит прочь.
— Идем, Лия. Вернемся в дом.
Тетя Вирджиния стоит у меня за плечом, мягко взяв за руку повыше локтя. Я чувствую, как переживает и тревожится тетя, но по-прежнему не могу заставить себя поднять на нее глаза.
В ответ я лишь мотаю головой.
— Лия, не можешь же ты оставаться тут весь день. Приходится сглотнуть, чтобы вновь обрести голос — так долго я молчала.
— Я немножко. Побуду еще тут.
Она заметно колеблется, но потом кивает.
— Хорошо. Только недолго, Лия.
Она идет прочь. Элис следом за ней. У могилы остаемся лишь мы с Эдмундом. Эдмунд молча стоит рядом, со шляпой в руке, по его грубому, обветренному лицу совсем по-детски катятся слезы. Его присутствие почему-то действует на меня успокаивающе, рядом с ним не надо ничего говорить.
Я гляжу в пустоту — туда, где будет проводить вечность тело моего брата. Так грустно, так страшно — что его мальчишеская улыбка, его яркие глаза навеки останутся в этой земле. Земле, что промерзнет насквозь и окаменеет с приходом зимы, перед тем, как по весне взорваться буйством полевых цветов, которых я уже не увижу. Меня уже не будет здесь.
Я пытаюсь представить себе это, запечатлеть образ могилы Генри, поросшей фиалками. Сохранить в памяти, чтобы я могла живо вызывать этот образ, даже когда буду далеко-далеко отсюда.
И вот, наконец, я прощаюсь с ним.
Я устала, ужасно устала, но все же в ночь после похорон Генри никак не могу уснуть. Не горе лишает меня сна — нет, что-то другое, маячащее на самой границе бодрствующего разума. Я знаю, что это очень важно — хотя не могу сказать, почему или как именно.
В голове все вертится та история из нашего детства. Та самая, которую напомнил мне отец, чтобы доказать, что это именно он — в тот раз, когда говорил со мной устами Сони, до появления Зверя. Я помню тот эпизод. Помню, как Генри храбро пытался овладеть собой, но не мог сдержать слез, и они так и текли у него по щекам, пока маленький кораблик, весело подпрыгивая, уносился вниз по течению. Помню, как Элис не хотела, чтобы я строила тот злополучный плот. И помню, как я — вся вспотевшая, такая неловкая в парадном фартучке, неуклюже приколачивала друг к другу разномастные куски досок, потому что мы же не могли просто так стоять и смотреть, как Генри плачет из-за любимой игрушки.
Это память о Генри ведет меня в его комнату. Память о его глазах, лице, сияющей улыбке. Возможно, перед отъездом мне просто-напросто надо еще хотя бы раз побыть рядом с ним.
В спальне у него тихо, все в том состоянии, как он оставил комнату. Я прикрываю за собой дверь, чтобы никто не потревожил меня в эти последние минуты, что я проведу с моим братом. Сев на краешек кровати, беру в руки его подушку. Она все еще хранит его запах. Запах книг, запах дома, что был ему и тюрьмой, и убежищем, и чуть различимый сладковатый запах липких мальчишеских пальчиков. В груди сжимается, и я боюсь, что просто не смогу дышать.
Положив подушку обратно, я взбиваю и разглаживаю ее — совсем как в те времена, когда он был совсем маленьким и я подтыкала ему одеяло или читала ему сказку на ночь. Подхожу к книжному шкафу — ведь Генри был так похож на нас с отцом по части любви к хорошей истории. Вот они стоят тут, все на подбор, — любимые мной с детства томики, и многие другие. Взор мой притягивается к корешку «Острова сокровищ» — как горели глаза Генри, когда мы, бывало, читали эту книгу с ним вместе. Я вытягиваю ее с полки, наслаждаясь весом тома у меня в руке, приятной гладкостью старой кожи.