— Боги вспомнят об этом добром деле, когда станут придумывать для меня будущую жизнь. О! Может быть, я стану женщиной. Такой же красивой, как ты, Гиртеада. Меня станут держать вдалеке от чужих глаз, кормить сладостями и умащать розовым маслом. Будут навещать дважды в неделю, чтобы не пресытилась любовью. Я буду полнеть и лосниться счастьем! От моей красоты хозяин-господин забудет обо всем…
Сириец закатил глаза, вытянул губы трубочкой и издал звук, отдаленно напоминающий поцелуй.
— Меня будут ублажать, ублажать, ублажать, — он захихикал. — Нет, не хочу быть женщиной. Тогда я не смогу любоваться подобными тебе, Гиртеада. Женщины очень завистливы и не терпят тех, кто соперничает с ними красотой.
— Неправда! — возмутилась жена Калхаса.
— Ну, я-то уж точно стану завидовать, — взмахнул рукой сириец. — Натура у Газарии такая. Придется молиться богам, чтобы они не делали меня женщиной.
Сириец велел принести другого вина, отведав которого, заявил, что ему тоже пора завести хозяйку дома.
— И вот что скажу: я выберу, нет, выкраду ее из сада Софии. Что ни говори о старухе, есть нечто этакое в ее воспитанницах — он заговорщически улыбнулся Гиртеаде. — Мне не нужна крикливая приказчица или повариха. Я сам могу быть крикливым. Я хочу посмотреть на жену и… успокоиться. Какой бы злой ни вернулся домой: посмотреть и успокоиться. Вот она — моя душа, красивая, невредимая, равнодушная ко всяким глупостям, на которые обращает внимание тело. Чтобы казалось, будто я вернулся к самому себе. Смотрю на Гиртеаду и верю, что такое может быть, что такие женщины есть. Правда я их не встречал ни в Дамаске, ни здесь, в Тарсе. Но, наверное, София их высиживает! И еще мучает женихов, дабы слаще им потом было жить…
Калхас развел руки.
— Даже Иероним не сказал бы лучше. Газария, я чувствую себя ничтожеством. — Он виновато положил руку на плечо жены. — Мне бы надо это говорить тебе. Пастух пастухом — так редко слова, достойные тебя, приходят в голову.
Она прижалась щекой к его руке.
— Брось.
— Правильно, правильно! — повысил голос сириец. — Не утешай его, Гиртеада. Хоть ты и прорицатель, а пастух пастухом. А я, хоть и сводник, сказать слово иногда могу!
Довольный собой, гостями, вином, Газария стал напевать какую-то мелодию.
Калхас смотрел на него, удивляясь тому, как люди подобные Дотиму, или Газарии могут из пустоты сделать хорошее настроение. Он признавался себе, что завидует умению сирийца. Гиртеада улыбалась, смеялась над шутками хозяина, а тот — совсем как ручной зверек — нежился и, одновременно, выкидывал всяческие фокусы, цепко удерживая в своих лапках ее внимание.
Спустя некоторое время Калхас перестал завидовать. Он понял, что Газария лечит ее — теплотой и пустотой болтовни, настойчивой беззаботностью тона. Он снимал габиенские наговоры подобно тому, как опытный врач снимает с тела больного раздражающую коросту. Он лечил Гиртеаду — и тут же давал урок Калхасу. Урок изгнания демонов холода и равнодушия. Урок врачебного искусства, от которого сам врачеватель получает удовольствие не меньше, чем исцеляемый.
Их разговор был прерван слугой, который, косясь в сторону гостей, шепнул на ухо сирийца несколько слов. Выслушав его, тот сделал большие глаза.
— Нехорошо, нехорошо. Либо ненависти в Софии с избытком, либо она надеется на большие деньги.
Газария с досадой хлопнул ладонями по ложу.
— Она уже подняла на ноги половину греческого квартала. Только что целая толпа добропорядочных глав семейств стучалась в двери моего дома. Они обещали вернуться — только в больших количествах.
— Ясно, — Калхас поднялся на ноги. — Мы уходим.