Денег между тем у Миши мало. Миша любит пожить широко, погулять на морских и горных курортах, устроить бардачок раз-два в недельку, пообедать и поужинать каждодневно в ресторане, а если перекусить дома — то продуктами исключительно дефицитными. Капитала у Миши — тьфу, как он считает, ну, около миллиона, хвастать нечем. Плюс — загородный дом, машина, куча электроники, но все это для дельцов с размахом — чепуха. Может, для лиц, вкалывающих на госслужбе, подобные блага — из области фантасмагорий, но прагматик Миша, вращающийся в среде определенной, твердо и скучно знает: мелочь он и дешевка с таким капиталом. Есть спекулянты куда более высокого полета — недвижимостью занимаются, серьезными компьютерными системами... Те наживают в день тысячи и тысячи, в делах их миллионы крутятся, и блатное «червонец», означающее десять тысяч, для них червонец и есть... Однако этих крупных и преуспевающих акул роднит с Мишей одно: тяга к игре. Неистребимая. В принципе, деньги на всю оставшуюся жизнь давно сделаны, да и не в них смысл, они — фишки в бесконечной суете срыва куша за кушем, — суете бессмысленной, но неотвязной, вошедшей в кровь. Согласно Мишиным категориям, есть в этой игре игроки удачливые и дальновидные, есть проигравшиеся без шансов на реванш, есть попросту глупые везунчики... С проигравшимися ясно, глупые везунчики — публика малоинтересная, как правило, без кругозора, живущая голым результатом накапливаемой бумаги и прожирающая свои доходы по кабакам, просаживающая их в картежном азарте, тратящаяся на проституток. Глупые везунчики полагают, что живут единственно правильно и полноценно. Вероятно, это и так, если расценивать блага, ими достигнутые, как рубеж возможностей их и черту интеллектуального горизонта. Так и варятся они в собственном жиру и задыхаются в нем — прогоркшем в итоге. Но и глупые везунчики сознают горькую правду покупаемого ими мира, ту правду, что вокруг них, племени проходимцев, существуют миллионы других, зарабатывающих на хлеб свой мало и тяжко, тех, кто встает засветло и приезжает домой в потемках. И реально властвует вокруг именно эта сумрачная, несвободная и бедная жизнь, а не пестрота сытого спекулятивного бытия, легко различимая в общей серости, а потому бытия опасного. И вот, будучи в несогласии с высокими требованиями уголовного законодательства и низким уровнем жизни народной, мечтают глупые везунчики о бытие заграничном, где все доступно на любом углу, были бы «бабки». Но за границу не торопятся, да и кто они там? Впрочем, вот вам и глупые... Хотя некоторые, бывает, срываются. Туда, где сигаретами «Мальборо» и магнитофонами «Сони» не спекульнешь. И попадают, естественно, в положение затруднительное. В основном же лелеющие мечту об иностранной неведомой жизни так с ней и остаются — внутри Союза, как с вечной занозой в душе. Иное дело с точки зрения Миши — игроки удачливые и дальновидные. Эти — да! Эти обреченно уяснили: не в рублях счастье. Но — в твердой валюте. А в те государства, где она и только она имеет хождение, надо удирать не с пустыми руками. И начинают дальновидные тяжкий труд обращения отечественной «фанеры» в зеленые бумажки, бриллианты и золото. Опасный труд. Многоэтапный и длительный. Миллионы тают, обращаясь в тысячи, но тысячи — далеко не гарантия стабильного положения — так, на первое время... Без солидной суммы чужаку с большими запросами в капиталистических далях нелегко. А чужак — он и делать-то ничего не умеет, и ни бе ни ме на импортном языке, и вообще планы на жизнь при всей дальновидности у него неясные. Значит, параллельно с обращением имеющихся рублишек в валюту надо и еще этих рублишек украсть... А после, коли не срубили тебя перекрещивающимися очередями из бастионов различных органов правопорядка, возникает другая задача: как валюту переправить за бугор? Задача не для дилетантов, а решить ее часто пробуют наскоком, благодаря чему вместо Запада многие из дальновидных переезжают в казенных вагонах на восток, вселяя в коллег, поневоле преданных Отчизне, страх и одновременно успокоенность — мол, чур, не надо нам масштабных валютных операций, мы уж потихонечку, да верней... А что казино нет, «мерседесов» в качестве такси и салями под пиво «Карлсбад», то как всегда — д о с т а н е м. Салями будет из-под прилавка, пиво — со склада, «мерседес» — с черного рынка, а ночной бар со стриптизом и на дому организовать можно. Так рассуждал и Миша. Глупым он себя считал? Нет, пожалуй. Но и не везунчиком. Ибо являл он собою особстатью. Мише было уготовано оставаться советским спекулянтом средней руки. Так уж вышло. Заграничные дали были для него исключены непробиваемостью жизненных обстоятельств. Дело в том, что Миша работал на милицию в качестве агента. И являл собою человека несчастной судьбы: чужого среди своих, то есть преступников, и чужого среди чужих, то есть слуг закона. Дело же обстояло так.
Жил Миша, рожденный в шестидесятые года века двадцатого, в семье добропорядочной в высшей степени. Дед, отец папы, большевик с восемнадцатого революционного года, в прошлом — директор крупного военного завода, основу семьи составлял. Папа — секретарь райкома партии коммунистов достойно традиции деда продолжал, а мама растила детей — Мишу и Марину, младшенькую. В семье — согласие, мир и достаток. Два пайка — дедовский и отцовский, машина персональная, на которой папа на работу ездил, а мама по магазинам, квартира из четырех комнат, ведомственные санатории на морском берегу...
Радостно жили, радостно трудились. Смело смотрели в будущее. До трагических восьмидесятых. Миша в ту пору в институте международных отношений учился, имея непробиваемую бронь от армии, Марина в институт иностранных языков готовилась, папу на повышение выдвигали, деда чествовали, приглашали наперебой в гости к пионерам, мама в хронической эйфории пребывала, как вдруг — началось!
Арестовали папу. За взятки. И — караул! Обыск, конфискация и где только она, эйфория?!
Миша помнил отца на последнем свидании, уже в тюрьме.
— Брезгуешь мной, сынок? — произнес тот тихо. — Не говори, знаю, что брезгуешь... И оправдываться не стану, виновен. А началось-то как? Приходит ко мне начальник строительного управления и тридцать тысяч в конверте — на стол. Твое, говорит. Я на дыбы. А он спокойно так, глазом не моргнув: это, мол, за твои резолюции. Можешь, конечно, ОБХСС вызвать, только не районный, его я и сам могу... И учти: резолюции есть, а что ставил их, под чужое убеждение попав, то не оправдание. Посадить не посадят, но низвергнут до нуля. Выбирай. Можешь в урну деньги бросить, можешь сжечь, дело твое. И деньги твои. Кстати, об ОБХСС. И не о районном. Там тоже свои. И... там тоже все в порядке. А белых ворон не любят. Потому их и нет, как понимаю.
Много раз вспоминал Миша эти слова отца. Виноват был отец? Или система виновата? Миша полагал — система. А ведь неумолима она оказалась в новой своей ипостаси... Едва арестовали папу, сразу неважно стало у Миши с успеваемостью в институте. И не потому, что папиным авторитетом он там держался. Уж какие вопросы на сессии памятной, последней, Мише-отличнику задавали — таких в программе захочешь, не обнаружишь. И наконец, без предоставления академотпуска — за борт. Далее пошло крушение за крушением... В месяц сгорела от рака мать. Ударилась в загулы Маринка, начала путаться с заезжей кавказской публикой по ресторанам, после — с иностранцами... Денег не было. Прижимистый дед с кряхтением отдавал пятаки на молоко и творожные сырки из своей большевистской пенсии. Одряхлел дед окончательно, помутнел разумом, хотя к переменам в семье единственный отнесся философски. Отцовское падение переживал, конечно, но видел его через призму собственного опыта, а на памяти деда таких падений ох сколько было... Погоревал и о матери, но да и смертей видел дед много, тоже притупилось... Лишь об одном Михаила спросил: может, неудобен, а Дом ветеранов партии, говорят, неплох... Но тут уж Миша без колебаний возразил: и не думай! Ужас Мишу охватил — любил он деда, дед частью детства был, а ныне последним родным кусочком прежней жизни остался, последним...
Маринка вскоре замуж выскочила за московского азербайджанца, сказочно богатого, но в браке продержалась недолго. Муж-мусульманин воли жене не давал, десяток детей желал и требовал строгой домашней дисциплины. Разошлись, впрочем, мирно. Состоятельный супруг оставил беспутной жене квартиру с мебелью, двадцать тысяч как откуп и спешно бежал к другой, страшненькой, но благонравной, из своего рода-племени. А Миша устроился переводчиком в «Интурист». С трудом, за большую по тем его понятиям взятку, одолженную из сбережений деда. И познакомился Миша с миром возле «Интуриста» — валютчиками, фарцой и проститутками, среди которых в один день узрел и свою сестрицу... Узрел, а ничего в душе не дрогнуло. Закономерно, видимо, так он подумал. А если о нотациях — просто глупо, на себя посмотри. Засосала Мишу спекуляция. Быстро, как зыбучий песок золотой. И освоился он в новой среде легко. Начал с сигарет и со шмоток, затем, обретя основательные связи, со службы ушел, положил «за зарплату начальнику» трудовую книжку, чтобы где-то числиться и — ударился в спекуляцию аппаратурой. Деньги потекли рекой. Гладкой и полноводной. Однако иллюзией оказалась безмятежность быстрого обогащения. Караулила Мишу беда. Сбили его на самом гребне спекулятивной удачи, с предельной ясностью доказали три крупных сделки, и очутился он в камере...
Застойный дух тюремных стен. Вдохнув его, Миша понял: конец, выбираться надо любыми способами, любыми... И предложил тогда Миша гражданам начальникам свои услуги... Многих из преступного мира он уже знал; знал: кто, как, когда, сколько. И это касалось не только спекулянтов, валютчиков и проституток. Знал Миша и воров, рэкетиров, жуликов-кооператоров, покупавших у него электронику и модное тряпье...
И скоренько Миша из тюремных стен вышел. Так скоро, что и не заметил никто его отсутствия... Но вышел теперь иным, далеко не вольным стрелком. Появился у Миши куратор в лице опера Евгения Дробызгалова, и стал Миша куратора просвещать по части секретной уголовной хроники... Гешефты Миши теперь обезопасились, ибо надлежало ему «хранить лицо»; нажитого никто не отбирал, а Дробызгалов удовлетворялся блоком «Лаки-страйк», импортной бутылкой или же демонстрацией ему какой-нибудь пикантной видеопленочки, которую он именовал «веселыми картинками». Откровенных взяток опер не брал. Но, с другой стороны, сволочью был Дробызгалов изрядной. Шантажом не брезговал, пусть подоплека шантажа была примитивненькой: мол, Мишуля, работай плодотворно, не финти, без утайки чтоб, а то узнают коллеги твои о тайном лице, скрытом за маской честного спекулянта, и, Мишуля... Видел как-то Миша личное свое дело на столе Дробызгалова, и поразило его, что на обложке было выведено чьей-то чужой пакостной рукой: кличка — «Мордашка».
— Почему это... «Мордашка»? — справился у Дробызгалова с угрюмой обидой.
— Ну... так... соответствует, — дал опер расплывчатый ответ, убирая папку, оставленную на столе, видимо, по оплошности, в громоздкий сейф. — Спасибо скажи, что «харей» не назвали или «мурлом» там каким...
— Хрена себе!
— Не выступай, — отрезал Дробызгалов. — Обсуждению не подлежит. Вообще ничего не видел, ясно?
— Грубые вы все же... менты, — подытожил Миша. — И вся ваша натура подлая налицо в этом... эпизоде. Правду говорят наши: самый лучший мент — мертвый.
— Ты мне... сука... — привстал из-за стола Дробызгалов.
— Шучу! — глумливо поджал губы Миша. — Шу-чу!
— Ты... сука... в следующий раз...
Впрочем, Дробызгалов быстро остыл.
Указания опера Миша выполнял, работал на совесть. Хотя, отметить надо, если и забирали кого-нибудь из Мишиного окружения, то красиво, наводкой не пахло, осведомителя милиция не подставляла. Более того: устранялись порой опасные конкуренты, перебивавшие Мише игру. И росла Мишина клиентура, росло влияние; рос штат шестерок, работавших на Мишу за свой процент, а шестерок за самодеятельность Миша тоже сроком мог наказать: и за нечестность, и за лень, да и вообще в зависимости от настроения... Одно удручало Мишу: растаяла мечта о заграничной жизни, и заработанные тысячи постепенно теряли смысл. Он поднялся над бытием простых трудяг, но — как?! — вися на ниточке между готовыми сомкнуться ножницами, причем ниточка была ниточкой именно что для ножниц, для него же она представляла собой стальной трос, спеленавший его намертво. Может, все было бы ничего — гуляй, пей, пользуйся дарованной тебе неприкосновенностью, не отказывая себе ни в чем, но Мише мешало прошлое — то прошлое, в котором был облеченный властью отец, несостоявшееся будущее дипломата, а там, кто ведает — посла, а из послов с таким-то папой и дедом еще выше... Въелась в Мишу песенка: «Все выше, и выше, и выше...» Жил он ей, его семьи эта песенка была, да вот выше не вышло. К потолку привесили. А песенку спетую осмеяли и забвению предали, как пережиток известной эпохи.