Айбеншюцу было неприятно отправлять это письмо. Как-никак он двенадцать лет прослужил артиллеристом и имел право на пост полноценного государственного служащего. Но благодаря своей жене он выбрал это поприще (собственно говоря, он входил в сообщество оплачиваемых государством чиновников), и в этот момент ему было особенно тяжко оттого, что он непосредственно не подчиняется государственной структуре.
На работу он пришел примерно на час раньше положенного. Когда вошел писарь Новак, поверитель стандартов сказал:
— Вы больше здесь не работаете. Я вами недоволен и только что подал заявление о вашем увольнении или переводе в другое место.
— Но… — только и успел произнести задиристый молодой человек.
— Молчать! — крикнул Айбеншюц, как он это делал на плацу, когда еще был артиллеристом. И, притворившись, что погрузился в документы, на самом деле задумался о своей жизни. Ну что ж, — думал он, — это хорошо, Новака больше здесь не будет. С моей женой меня тоже больше ничего не связывает. Она будет спать на кухне. Выгонять ее я не стану, не люблю скандалов. Что еще, что еще? К Ядловкеру я больше не пойду! Разве что по служебным делам. А если не по служебным, то исключительно с вахмистром Слама. Нет, не по служебным делам я больше туда не пойду. И решение это — окончательное!
12
Оказалось, что не окончательное. И хотя Новак был переведен в Подгорицу, а госпожа Айбеншюц спала на кухне рядом с горничной, служебные визиты Айбеншюца в приграничный трактир (конечно, в сопровождении вахмистра Слама) заметно участились.
Пришла зима. И зима эта была безжалостной. Как ранней осенью с деревьев падали перезрелые плоды, так нынче с крыш падали воробьи. Замерзшими казались даже сидевшие на сухих ветвях плотно прижимавшиеся друг к дружке вороны. В иные дни термометр показывал тридцать два градуса. В такую зиму человеку просто необходим домашний очаг, а поверитель стандартов в сильный мороз, точно одинокое, голое, замерзшее дерево во дворе главного окружного управления, стоял у окна служебного кабинета. Уже прибыл новый писарь. Это был инертный, полный, добродушный, очень нерасторопный юноша, присутствие которого, однако, распространяло уют. Уютнее всего было в кабинете. От дверцы печки исходил красноватый свет, а от обеих ламп — зеленый, и даже от шелеста бумаг веяло чем-то домашним. Но что будет потом, потом, когда поверитель стандартов покинет это учреждение? В своем коротком тулупе с высоко поднятым каракулевым воротником, в высоких сапогах стоит он там, возле одного из двух зажженных перед главным окружным управлением фонарей, дающих скудный, в сравнении с сияющим в парке снегом, желтый свет. Долго стоит он так; стоит и размышляет, как это будет, если он сейчас придет домой. Там топится печь, накрыт стол, горит горелка, и на печи примостилась желтая кошка. Заплаканная и угрюмая жена при его появлении тут же уйдет на кухню. Сочувствующая слезам и жалобам хозяйки горничная, такая же угрюмая и заплаканная, сморкаясь в краешек фартука, левой рукой поставит перед ним тарелку. Даже кошка, затаив против него вражду и излучая своими желтыми глазами ненависть, не подойдет, как когда-то, чтобы он ее погладил. Несмотря на такие мысли, поверитель стандартов все же решил пойти домой и сквозь глухую ночь зашагал своими тяжелыми сапогами по скрипучему снегу, снизу освещавшему эту самую ночь.
Он шел, не замечая ни единого живого существа, не боясь и не стыдясь того, что порой на мгновение останавливался подле какого-нибудь домишки и через щели в оконных ставнях заглядывал в чужие жилища. Еще ведь только ранний вечер. Часто можно было увидеть, как сидящие за столом счастливые люди играют в домино. Отцы, матери, братья, сестры, дети и внуки. Они едят, они смеются… Иногда доносится плач ребенка, но и в нем, без всяких сомнений, слышится умиротворенность! Почуяв высматривающего что-то Айбеншюца, во дворе залаяла собака. Даже у нее есть нечто сокровенное, дорогое ей. Отныне Айбенщюц знает, как живут все семьи этого городка. Он назвал это «личным контактом», и ему подумалось, что для поверителя стандартов было бы полезно и даже необходимо узнать подробности из жизни лавочников. Он пошел дальше и дошел до своего дома. Заслышав его шаги, приветливо заржала лошадь. Какое милое животное. Поверитель стандартов не смог удержаться и направился в конюшню, чтобы ее погладить. Он думал о счастливых временах своей военной службы, его потянуло назад, в казармы, он вспоминал лошадей, их клички и облик. Свою лошадку он назвал Якобом. И, войдя в конюшню, тихо позвал: «Якоб». Лошадь подняла голову и два-три раза топнула правым копытом по сырой соломе. Собственно говоря, Айбеншюц вошел лишь для того, чтобы пожелать Якобу доброй ночи, но, неожиданно повернувшись, обратился к лошади, как к человеку: «Подожди, минуточку!» — после чего пошел в сарай, взял сани, вывел лошадь и дрожащими, но все же уверенными пальцами приладил сбрую и закрепил сани. Надев на шею животного колокольчик, он сел, взялся за поводья и сказал: «Якоб!»
С неприязнью бросил Айбеншюц еще один поспешный взгляд на освещенные окна своей квартиры. Как сильно ненавидел он этих трех ждавших его там женщин: свою жену, горничную и кошку.
— Якоб! — говорит он, и сани сначала со скрипом, а затем все плавнее и увереннее выкатываются из ворот. Якоб знает, куда ехать.
Мороз безмолвно атакует лицо поверителя стандартов. Ночь ясная, словно из стекла или даже хрусталя. Неустанно следя за дорогой, не видишь будто вырезанных изо льда звезд, но чувствуешь их над головой. Сильно-сильно чувствуешь, мчась туда…
Куда же это лошадь так мчится? Она сама знает куда. Она несется галопом в Швабы. А в Швабах куда? В приграничный трактир Ядловкера. Кажется, она с тем же нетерпением сердца, что и ее хозяин, стремится к цыганке Ойфемии Никич.
13
В трактире Ядловкера тепло и весело. Кто-то пьет, кто-то играет в карты, кто-то курит.
Над головами мужчин стоит чад. Женщин нет, и это хорошо. Поверитель стандартов Айбеншюц с трудом бы перенес присутствие какой-либо женщины, разве что Ойфемии Никич. Но она не показывалась. Айбеншюц вообще не знал, что сюда он пришел ради нее.
И только сев за стол и сделав первый глоток, он понял, что пришел для того, чтобы снова увидеть эту женщину. К его столику подошел Ядловкер и мимоходом, как пчела на мед, бабочка на цветок, на мгновение присел. Чем Айбеншюц становился серьезнее — а он всегда, когда пил, становился серьезнее, — тем более радушным казался ему Ядловкер. Более радушным и более злобным. Ему, поверителю стандартов Айбеншюцу, было хорошо известно, что большинство заведомо ложных доносов было делом рук Ядловкера.
Вполне вероятно, что Ядловкер таким образом хотел перевести внимание поверителя стандартов с себя на других. И Айбеншюц знал это. Тем не менее слащавое дружелюбие хозяина он переносил с невозмутимым терпением и даже с какой-то благоговейной кротостью. Он рассматривал отвратительное, широкое, беспрерывно ухмыляющееся лицо Ядловкера, которое украшала рыжеватая эспаньолка. Да, можно сказать, украшала, ибо обезобразить его уже было невозможно. Оно было бледным и мертвецки-бесцветным. Как огоньки, мерцали в нем два крошечных зеленых глаза. Уже потухших, но все-таки еще мерцающих. Как звезды, о которых астрономы знают, что они уже тысячу лет назад погасли, и тем не менее свет от них все еще брезжит. Да, единственно живым на его лице был клинышек рыжей бородки, похожий на маленький треугольничек пламени, которое неожиданным образом возникло из давно считавшейся мертвой, истлевшей материи.
— Ваш покорный слуга, господин Айбеншюц! — подходя к столику поверителя стандартов, сразу же говорил Лейбуш. Говорил так, будто на протяжении одного вечера он каждый раз обращался к Айбеншюцу, как в первый раз. В таком обхождении проглядывалась некоторая насмешка. Насмешку Айбеншюц усматривал и в том, что каждый раз Ядловкер подходил к его столику, держа в руках полную бутылку алкоголя. Возможно, правда, это могло быть проявление гостеприимства. Однако, услышав от Айбеншюца про фальшивые гири, Ядловкер спросил:
— А как поживает ваша уважаемая супруга?