С первых же тактов Кин узнал свою самую любимую мелодию — анданте из третьего струнного квартета. Широко взмыли первые такты, дохнуло весенней свежестью и потаенной грустью. Так вот откуда доносилась эта музыка позавчера, сообразил Кин.
— Потрясающе, — сказал он. — Вы тоже любите эту вещь?
— Почему вас это удивляет?
— Не удивляет, что вы, я просто обрадовался. По-моему, это одна из самых безыскусных и гениальных мелодий на свете.
Он умолк, зачарованный знакомыми переливами основной темы, ее щемящие ноты плавно кружились в багровом пряном сумраке.
— Знаете, на что это похоже? — спросила вдруг Стасия. — Мне всегда казалось, что так плачут звезды.
— Рискую показаться банальным, — ответил он, вслушиваясь в мерную струнную капель. — Но у меня эта музыка ассоциируется с ранней весной.
— Вот его знаменитая Третья Космическая мне не так нравится, — призналась она. — В ней Стенжелл совершенно непохож на себя, как будто ее писал другой человек.
— А я ее очень люблю. Это тоже Стенжелл, хотя в совершенно другой манере. Мощная, величественная вещь.
— По-моему, он был настоящим гением, — задумчиво сказала Стасия. — И зачем только его втравили в такую грязь?.. Знаете, я думаю, он умер от позора.
— Вне всякого сомнения, — подтвердил Кин.
Между тем он знал неприглядную правду. Началось с того, что второй секретарь посольства Конфедерации на Демионе, он же секунд-офицер внешней разведки Энзер, стал перебежчиком и сделал ряд заявлений для имперской прессы. Одно из самых сенсационных разоблачений касалось Стенжелла, которого сам Энзер завербовал еще в бытность того безвестным студентом консерватории. Разразился бешеный скандал, газетчики наперебой изощрялись в оскорблениях, даже мировую известность композитора ухитрились преподнести как дутую славу, созданную усилиями тайной полиции, всячески пестовавшей своего сексота. Что было, разумеется, полнейшей ерундой, поскольку среда творческой интеллигенции кишела осведомителями, и Стенжелл являлся в этом отношении скорее правилом, нежели исключением. Но, в отличие от остальных, ему не повезло, тайное стало явным, и началась оголтелая травля.
Газетная шумиха вокруг имени Стенжелла совпала с тем, что композитор незадолго перед ней пережил глубокий кризис сознания, связанный с его обращением к таркизму и стремлением неукоснительно соблюдать все его предписания, включая решительный запрет на ложь. По иронии судьбы пылкий неофит решил ознаменовать свое рождение для жизни новой решительным разрывом отношений с политической полицией, о чем не преминул сообщить курировавшему его офицеру. Поэтому он воспринял все последующее как месть за отказ от дальнейшего сотрудничества, и беднягу окончательно сорвало с тормозов. Правда, еще до того, как Стенжелл решил принести публичное покаяние, об этих непохвальных намерениях доложил его духовник, монах Асворий. Наивный композитор плохо представлял себе степень инфильтрации таркистского клира косвенными сотрудниками. Пред объективы и микрофоны его не допустили.
У Стенжелла действительно пошаливало сердце, но умер он от укола растительного алкалоида, вызывающего мгновенный паралич сердечной мышцы и не поддающегося обнаружению хроматографическим методом, что Кин знал совершенно точно. Некогда получив доступ к секретным архивам, он собственными глазами прочитал донесение его жены, которая регулярно сообщала политической полиции всю подноготную их семейной жизни. В нем сообщалось о том, что, затравленный газетными борзописцами, композитор собирался сделать ряд заявлений для прессы. Благодаря многолетнему сотрудничеству с секретной службой он умудрился узнать очень многое, начиная с методов работы и кончая донельзя щекотливыми фактами, а теперь, опозоренный и отчаявшийся, решил предать все это гласности. Некоторые шансы пробиться сквозь цензуру и осуществить свое намерение у него были, поэтому решение о ликвидации Стенжелла незамедлительно приняли на самом высоком уровне, привели в исполнение четко и скрытно, а позже отправили вслед за ним и безутешную вдову, которая, на свою беду, слишком много знала.
Музыкальный файл окончился, униплейер умолк, и Стасия снова взялась за пультик.
— Поставить что-нибудь еще? — спросила она.
— Я бы предпочел с этим повременить. Теперь любая другая музыка только испортит впечатление, — рассудил Кин.
— Вы правы, — согласилась она. — Тогда налейте еще вина.
— Ах да, извините, — спохватился Кин и, удобства ради придвинув свое кресло ближе к тахте, наполнил бокалы.
Он никак не мог разобраться в себе, понять, почему его так будоражит эта женщина, отчего ему не дает покоя странная смесь пронзительного влечения с болезненной ревностью и чуть ли не отвращением, как будто ее пухлые губы покрыло несмываемой коркой засохшее семя другого мужчины.