— Почему?
— Газетная утка. "Берлинер Локаль Анцейгер" позавчера опубликовала императорский приказ о мобилизации армии и флота. А через три часа та же "Локаль Анцейгер" выпустила опровержение, объясняя все это чьим-то грубым озорством. Подождите еще три часа.
— А сообщение Генерального штаба?
— Вздор, все вздор. Никакой войны не будет!
(Он был убит через три месяца на Западном фронте при форсировании реки Соммы взрывом фугасного снаряда.)
Из окна пятого этажа улица казалась побелевшей от газетных листов в руках прохожих. Новость распространялась в толпе, как масляное пятно. Переулок, еще ничего не знавший, наивный ротозей, вдруг вступал в войну, постигал ее существование.
Она захватывала кофейни, просачивалась в квартиры, в заводские цехи. И если пристальнее вглядеться, то можно было заметить перемены.
Уже один тот факт, что в огромной, наполняющей улицу толпе каждый был занят одной и той же мыслью, изменял вид города. В обычное время люди думали о различных делах, и это расчленяло толпу, азбивало ее на отдельные элементы. Толпы, в сущности, не было. Теперь все одинаково и одновременно, всеми силами души думали только о войне, об Иоганесбурге и о казаках. Даже выражения лиц сделались одинаковыми.
Ноги людей, в беспорядке шаркавшие по тротуарам, вдруг приобрели ритм. Шаги становились размеренными, как бы подчиняясь маршу. Улица начинала маршировать. Груди выпячивались и округлялись. Человек, резавший в ресторане шницель, вдруг ощутил, что он держит в руке заостренную сталь, лезвие, клинок!
Надо было бы думать о морковном кофе и котлетах из репы, о хвостах за углем и ботинках на веревочных подошвах, о "сдавайте медную посуду — мы наделаем из нее патронов для наших героев!" и о тине, налипшей на сапоги пехоты. Но первоначальные представления о войне были иными. Это были "надменность французов", "скифская лавина славян", "И я, старый Бебель, если понадобится, возьму ружье", это были четыре бронзовых льва на памятнике Вильгельма I, рычавшие напротив дворца на север, юг, восток и запад, это были статуи на мосту через Шпрее, где голые воины разили врага, устремляясь вперед, метали копье и испускали дух на руках Славы, венчавшей их лаврами, это был "извечный спор между галлами и германцами, романским стилем и готикой, Фоблазом и Вертером", это было, наконец, "мы набьем им морду, будьте уверены".
Толпа носила плоские твердые соломенные шляпы, и, если глядеть сверху, улица была покрыта светлыми, как блестки жира на бульоне, медленно движущимися дисками. Одинаковость и единообразие этих скоплений шляп были поразительны. Никому не пришло в голову сделать свою шляпу квадратной, или украсить ее пером, или вообще сделать с ней что-нибудь. Правильностью очертаний, единообразием и сплоченностью шляпы походили на колонию бактерий.
Но, между прочим, единая мысль о войне начала дробиться. В частности, она приобрела следующее направление.
Государство величественно и гордо. Воображению оно рисуется в виде женщины в ниспадающих одеждах, в виде орла на монетах и фронтонах казенных зданий, в виде многоколонного храма. Теперь, фактом войны, государство выведено из своего аллегорического состояния. Оно обращается ко всем гражданам вплоть до сапожников, кучеров и чернорабочих, призывая их принять прямое и личное участие в важнейшем государственном деле — в войне…
…Император вошел в спальню тихо, стараясь не шуметь. Императрица уже легла. Но она ждала его. Резким движением она приподнялась на постели.
В ночной рубашке и в чепце она казалась старше своих сорока двух лет. Красная кожа лица переходила в желтую на шее, собиралась в складки и морщины. Веснушки и темные пятна около глаз и губ, днем скрытые слоем пудры, теперь были видны.
Николай подошел и поцеловал ее в лоб, придерживая аксельбанты.
— Ты спала? — спросил он машинально, думая о том, как ей сообщить новости.
— Нет. Почему ты так долго?
— Я?.. Ну — разные дела.
"Сказать ей завтра? Да-да. Не заснет. Завтра скажу", — думал он, искоса поглядывая на ее острые ключицы.