Мимикрия
Самая известная – или печально известная – часть размышлений Набокова о природе – это его воззрения на мимикрию[74]. В его неформальном словаре слово «мимикрия» употребляется как в узком, классическом смысле (сходство между видами, например явная мимикрия бабочки «Вице-король» под бабочку «Монарх»), так и в более широком, обозначающем «подражательное сходство» или «маскировочную окраску». В его работах мотыльки могут «мимикрировать» под листья или цветы, а гусеницы – под корни (или корни – под гусениц!). Есть захватывающее и четкое различие между тем, как Набоков описывал мимикрию в художественных или мемуарных произведениях, и тем, что он писал как профессиональный лепидоптеролог. Хотя он послал в журнал
…миметические формы – это формы, которые могут с одинаковой частотой принадлежать и не принадлежать к разным семействам, и более того, связанные совпадением (на мой взгляд, все еще необъяснимым) между миметической наружностью, миметическим поведением и миметическим местом обитания; совпадение это одинаково не поддается убедительному объяснению как слепыми случайными причинами, так и слепым взаимодействием случайностей, которое называют естественным отбором (даже если защитная ценность миметического сходства и доказана) [NB: 310].
Ложное сходство (отдельные случаи которого могут быть и мимикрией) и ложные различия, скорее всего, крайне редки, и Набоков утверждает, что реальные миметические отношения намного превосходят то их число, которое могли бы породить случайные мутации. Текст и даже заметки к лекциям 1940-х годов, судя по всему, утеряны, и нет никаких свидетельств о том, в чем состояло содержание лекции «Мимикрия в теории и на практике». Что касается выступления в Кембриджском энтомологическом клубе 12 апреля 1943 года, нам известно лишь, что оно отличалось «увлекательной информативностью и четкостью», и за ним последовала «умеренно вдохновляющая дискуссия» [NB: 278]. Хотя Набоков до самого 1952 года не оставлял мысли о том, чтобы написать научный компендиум обо всех формах мимикрии, не сохранилось никаких заметок или документов, которые бы пролили достаточно света на его воззрения этого периода (если только мы не сочтем за них неофициальные антидарвинистские выпады Набокова в мемуарной книге «Убедительное доказательство», вышедшей в 1951 году). К. Джонсон также предположил, что Набоков после 1940-х годов мог в конечном итоге уничтожить свои материалы по мимикрии, возможно, решив, что его аргументы слишком явно опровергнуты эволюционной биологией, шагнувшей за это время вперед [Johnson 2001: 62]. Действительно, странно, что в набоковских бумагах не сохранилось ничего, что позволило бы нам глубже заглянуть в его воззрения на мимикрию – тему, которая так его завораживала! – кроме нескольких абзацев в «Даре», «Отцовских бабочках» и мемуарных книгах; есть еще незначительные следы в его лекциях по литературе. Но случись бумагам сохраниться, Набокову едва ли сыграло бы на руку то, что самые яркие из приведенных им примеров неутилитарной мимикрии были или ошибочными, или вымышленными [Zimmer 2001: 171, 248][78]. Если судить по опубликованным статьям, и впрямь кажется, что Набоков в итоге обрел достаточно мощный источник удивления даже в не миметических формах природы, и этого хватило, чтобы подкреплять его убежденность в том, что естественный отбор действует лишь частично. В центре его личного внимания как ученого стояла созидательная сторона эволюции, порождение природой новых форм, а не отбор как причина победы одной формы над другой, и неутилитарная мимикрия просто обеспечила его особенно яркими примерами подобных исключений. Набоков наверняка знал, что, если он хочет убедить активных биологов в существовании «“бесполезных” упоений» природы [ССАП 5:421][79], необходимо опираться на более весомые и сложные аргументы. К. Джонсон утверждал, что невозможность доказать ограниченность естественного отбора не заставила бы Набокова «сдаться и отказаться от “магического” воззрения на мир, столь очевидного в его художественных произведениях» [Johnson 2001: 31], как не заставило бы и распространение синтетической теории эволюции. Набоковское магическое чувство природы можно было бы сохранить и подкрепить другими идеями, включая его синтетическое, гётевское ощущение ее изменчивости. Однако во времена Набокова, как и во времена Гёте, это было бы безнадежным делом, если взять в расчет господствовавшие в научном сообществе воззрения. Хотя в последние 15–20 лет и наблюдается рост интереса к «гётевской» универсалистской науке, в 1940-1950-е годы такого и в помине не было[80].
От науки к художественному тексту
Хотя в «Отцовских бабочках» излагается теория, построенная вымышленным ученым, нам стоит обратить на нее особое внимание как на официальную декларацию идей, которые Набоков обдумывал в годы работы над «Даром» и последовавшего вскоре за тем быстрого переключения на профессиональные занятия лепидоптерологией. Чтобы воспринимать эти идеи Набокова как серьезную, подлинную научную мысль, пусть даже и в области гипотез, нам вовсе не требуется утверждать, что он принимал их все окончательно. Хорошо известно, что воззрения Набокова и Годунова-Чердынцева на мимикрию как на опровержение естественного отбора практически не отличались друг от друга (хотя у вымышленного персонажа есть одно преимущество: он может сослаться на более совершенные и убедительные примеры – которые, как выясняется, так же вымышлены, как и он сам). Тем не менее научный материал в «Отцовских бабочках» дерзок, скрупулезен и связан с реальными злободневными дискуссиями; его содержание основано на подлинном и глубоком знании Набоковым эволюционной теории, лепидоптерологии и природы, а теория видообразования, выдвинутая в этом очерке, обладает собственной оригинальностью и значимостью в том виде, в котором она изложена. В целом очерк помогает нам отчетливее увидеть, как именно Набоков понимал роль научной мысли в подходе к подлинному познанию мира, поскольку в нем самым недвусмысленным способом описана связь между идеалистической философией и идеалистической наукой[81].
Почему Набоков включил в свой очерк такое подробное изложение теории видообразования? И почему это «добавление», возможное приложение к «Дару», а не часть самого романа? Внимательное прочтение текста (и изучение рукописи) показывает, что Набоков работал над этим фрагментом с тем же вниманием, тщанием и основательной подготовкой, с какой трудился над «Жизнью Чернышевского», скандальной книгой Федора, вставленной в текст «Дара». Это не должно нас удивлять: в конце концов, Годунов-Чердынцев-старший выдвигал теорию, призванную упразднить и опровергнуть все предшествующие подходы к эволюции и видообразованию – прежде всего и главным образом естественный отбор, но и другие объяснения тоже. Его «сферическая» теория видов была революционной, непостижимой практически для всех ученых-современников, и тем не менее, исходя из логики этого фрагмента, неоспоримо истинной. Несомненно, Набоков страстно мечтал открыть такую радикальную истину: вспомним «яростное опровержение», которое он готовил как ученый в 1941 году. О значимости и важности теории нам постоянно напоминается с помощью отсылок к революциям в двух других областях науки – астрономии и физике.
Теория видообразования Годунова-Чердынцева носит бескомпромиссно идеалистический характер и начинается с того, что задает системы аналогий, которые подчеркивают ее отличие от материалистических объяснений. Самое главное следствие подобного подхода заключается в том, что теория избегает любых упоминаний причинности как движущей силы изменений вида. В своей выжимке Федор поясняет:
Под «видом» он понимает несуществующий в нашей действительности, но единственный и определенный в идее оригинал существа, который, без конца повторяясь в зеркале природы, образует бесчисленные отражения; каждое из них наш разум, отраженный в том же стекле и свою действительность обретающий только в нем, воспринимает как живую особь данного вида [ВДД][82].
Это отдающее платонизмом вступление – лишь гамбит в риторической стратегии, призванной снова и снова привлекать внимание к тем аспектам идеи видов, которые не поддаются механистическим трактовкам, но существуют – или якобы существуют, – наряду с причинными отношениями. Годунов-Чердынцев не просто умаляет материальность видов, он также, подобно самому Набокову, сосредоточивается на идее изменчивости. Его «сферы» – это идеальные фигуры, выражающие отношения между некоторым числом организмов и общим достоянием; они демонстрируют, и во времени, и в пространстве, как вид занимает развернутое
Как с усложнением мозга происходит умножение понятий, так история природы показывает в отношении образования видов и родов постепенное развитие у природы самого понятия вида и рода. Мы вправе говорить совершенно буквально, в человеческом, мозговом смысле, что природа в течение времени умнеет… Единственная придирка, которая может быть тут сделана, это то, что под «природой» или «духом природы» мы подразумеваем неизвестно что [ВДД].
Этот разговор о видах особенно поражает своим сходством с метафорической трактовкой других аспектов реальности в разных произведениях Набокова. Возможно, это непосредственно связано с интересом Набокова к А. Белому с его схемами стихотворений: в стихах, как обнаруживает Белый, присутствует идеальный узор-негатив, образуемый безударными позициями, нечто вроде графической «тени» стихотворений (рис. 4, 5). Чем сложнее стихотворение, тем богаче его узор, схема. Белый, не только поэт и прозаик, но теоретик символизма, утверждал, что эти узоры каким-то образом связаны с потаенным смыслом произведения (а следовательно, с его идеальным существованием или сущностью). Схемы эти заворожили Набокова еще с юности, и он заполнил множество тетрадей подобными схематическими разборами русской поэзии. Как пишет сам Набоков в «Память, говори», он даже пытался сочинять стихи,
Эти схемы задают образец, позволяющий предположить, что явление (стихотворение или биологический вид) может существовать и в «реальной», и в «идеальной» фазах. Как можно убедиться, набоковский разговор о видах также включает отсылки к подобным минус-составляющим – «пробелам в окружности рода» или ритмическому чередованию фаз существования и несуществования филогенетической реализации вида – как важной характеристике, помогающей нам понять «реальное» состояние вида относительно его идеальной сущности. Мы вернемся к этим «узорам отсутствия» в главе 6.
Следующий шаг в идеалистическом описании видообразования по Годунову-Чердынцеву – обоснование аналогии между «природой» и разумом как основополагающей. В этом он следует С. Кольриджу и Р. Эмерсону, а также Гёте и немецким романтикам[84].
Рис. 4. Поэтическая схема, показывающая узоры, образуемые пропусками ударений в стихах Е. А. Баратынского. (Источник: Архив английской и американской литературы Г. В. и А. А. Бергов, Нью-Йоркская публичная библиотека: фонды Астор, Ленокс и Тилден.)
Рис. 5. Схема пятен на крыльях, демонстрирующая последовательное расположение пятен на пространстве крыльев двух смежных родов голубянок,
Природой, в его словоупотреблении, называется то, что являет собой высшую таинственную сущность, подспудный источник реальности, какой мы ее знаем, даже если «под “природой” или “духом природы” мы подразумеваем неизвестно что» [ВДД]. Ясно, что это определение не чуждо метафизике. Федор подытоживает:
Черпая опять из корзины общедоступных примеров, напомним аналогию, замечаемую между развитием особи и развитием вида. Весьма плодотворно в этом смысле рассмотрение мозга человека. <…> В течение жизни мы научаемся, между прочим, и понятию «вида», понятию, которое предкам нашей культуры было неведомо. Однако не только история человечества пародируется историей развития пишущего эти и другие строки, но развитие человеческого мышления, индивидуально и исторически, находится в удивительной связи с природой, с духом природы, рассматриваемой в совокупности всех ее явлений и всех временем обусловленных изменений их. И действительно, как допустить, что среди великой мешанины, содержащей в себе зачатки <нрзб.> органов? прекрасный хаос природы никогда не вмещал в себе мысль? [ВДД].
Именно здесь Годунов-Чердынцев и предлагает свой аргумент в пользу мимикрии, согласно которому тщательность маскировки намного превосходит остроту восприятия хищника. Теперь, учитывая то, что мимикрия, как выяснилось, защищает организмы от очень зорких и чутких хищников и, следовательно, наделена по меньшей мере одной задачей, помимо того, чтобы доставлять удовольствие, его (и набоковская) теория может показаться ниспровергнутой. Однако на самом деле ниспровергнута лишь старомодная, телеологическая сторона аргумента: представление, будто все в природе существует
Продолжая аналогию между развитием разума и природы, Годунов-Чердынцев настаивает, что «факт появления видов неоспорим; ни на эволюционическое “как”, ни на метафизическое “откуда” ответа не может быть, покуда мы не захотим признать, что в природе развивались не виды, а самое понятие вида» [ВДД][86]. Он в равной мере интересуется сущностью дифференциации видов – процесса, который, правда, воспринимает как все менее вероятный по мере того, как сама «идея видов» приобретает все большую отчетливость, а существующие виды более четко разграничиваются. В процессе дифференциации есть решающий момент: тот, когда появление новых видов из вариантов уже существующих, угасающих видов «противоречит… предельности видового понятия» [ВДД]. Мысль довольно расплывчата, но Годунов-Чердынцев, похоже, утверждает, что в своей собственной эволюции понятие вида достигает стадии, где мутация перестает быть активной; новые виды как таковые перестают развиваться из существующих. Однако результат – не застой в природном мире: происходит «скачок (некоторое подобие которого мы находим при сравнении движения механического и движения живого)» [ВДД], в результате которого преумножение многообразия переходит из внешнего мира в его репрезентацию в сознании. Так, после того как люди столетиями считали вид единым целым, он попадает под чей-то проницательный взгляд, обнаруживает в себе скрытые расхождения, определяющие некоторых его представителей, и внезапно там, где был один вид, оказывается два: «…вдруг глаза у нас раскрываются, и уже не понимаешь, как можно было раньше не замечать ясных признаков, с изящной точностью разделяющих эти две бабочки» [Там же]. Следовательно, игра многообразия, иссякшая в сфере природных явлений, продолжается в человеческом сознании, которое все больше оттачивается и усложняется. Высказанная Набоковым в «Память, говори» мысль, что пространство, время и мысль связаны между собой, здесь предвосхищена предположением, что мировая механическая эволюция получает свое естественное продолжение в растущей сложности и созидательности работы человеческого сознания.