Набоков отмечает, что «широкой публике» в страстном изучении бабочек всегда виделось нечто нелепое и даже несколько непристойное[51]. Детская зачарованность бабочками и мотыльками (которые на европейской родине Набокова представлены разнообразнее, чем на востоке США)[52] и даже более зрелый научный интерес к чешуекрылым кажутся вполне естественными. Однако одержимость бабочками, со временем пришедшая к Набокову, сообщает нам нечто важное о нем и о его отношениях с природой и, кроме того, влечет за собой важные последствия. Прежде всего мы понимаем, что Набоков непосредственно откликался на буйство природы, окружавшей фамильное поместье в Выре[53]. Увлечение, начавшееся в семилетием возрасте с ловли и коллекционирования бабочек, вскоре превратилось в их изучение и поглощение информации из различных справочников. Об отношении Набокова к бабочкам мы узнаем из описания детства Федора в «Отцовских бабочках» (где Федор называет себя le curieux[54]), а также из воспоминаний. Здесь мы также видим сплав разных аспектов сознания, собранных воедино и направленных на восприятие природного объекта. У тех, кто не собирает и никогда не собирал бабочек и не был даже любителем-лепидоптерологом, возникает вопрос: почему Набоков был так очарован этими насекомыми? Понятно, что бабочек обычно любят за присущие многим из них красоту и яркость, но этого недостаточно – и многие из любимиц Набокова вовсе не цепляют взгляд. Зная о других пристрастиях Набокова, можно предположить, что его притягивала замысловатость строения, великое разнообразие форм и очевидная изощренность (не говоря уже о соблазне первым увидеть, постичь и назвать явление природы). Эта страсть привела к тому, что Набоков посвятил всю жизнь попыткам проникнуть в потайные механизмы природы, – и его преданность делу, бесспорно, подогревалась и подпитывалась восприимчивостью к уникальным и сложным деталям во всех областях жизни. Важно и то, что бабочки и мотыльки в своем огромном разнообразии представляют природу в самом динамичном ее выражении. Богатство форм, адаптаций и приспособлений – более чем 160 000 видов [Johnson, Coates 1999: 38][55] – предоставило в прямое распоряжение Набокова весь природный мир в потоке движения, и он с детства видел в мимикрии и подобных явлениях символ особых, таинственных сил, которые стоят за буйством природы. Позже, за годы профессиональной научной деятельности, Набоков узнает, что разнообразие и его сложные нюансы еще масштабнее, чем он мог представить в юности.
Знакомство с множеством видов чешуекрылых привело к тому, что Набоков остро осознал созидательную силу природы и отчетливо понял, что жизнь эволюционирует. Как известно, теория эволюции и естественного отбора Дарвина уже была признана, хотя во времена юности Набокова она подвергалась существенным сомнениям, уточнениям и проверкам. Его пресловутое отвращение к теории Дарвина изрядно преувеличивалось многими авторами, и даже самим Набоковым. У этой антипатии было несколько причин, однако самая важная коренилась в том, что популяризованная теория подчеркивала
Он придерживался либеральных (кантианских) воззрений, согласно которым личность есть самоцель, и, судя по всему, расширил эту идею, сделав ее применимой к природным явлениям (правда, ограниченно применимой: образцы биологических видов – например, бабочек – можно ловить во имя научного познания, а само это познание входит в развитие природы). Набоков считал, что подчинить объект (или субъект) системе «борьбы за существование» означает свести его к «утилитарности» и отрицать его основополагающую ценность как самоцели, как неотъемлемой части природы «в целом» или как объекта сознания. Второй недостаток теории Дарвина, с точки зрения Набокова, заключался в том, что она придает больше значения процессу разрушения, чем процессу созидания[58].
Итак, хотя Набоков и принимал эволюцию как «модальную формулу»[59], он отвергал материалистическую подоплеку той формы теории, в какой она была широко известна многие годы до его собственных эмпирических исследований. Любопытно, что в своих
Безотносительно к истинности этого утверждения имеет смысл рассмотреть, что именно оно сообщает нам о набоковском подходе к природе. Аргументация развернуто изложена в «Отцовских бабочках», художественном произведении, которое, тем не менее, во многом пересекается с набоковскими нехудожественными замечаниями о мимикрии. В большинстве случаев пассажи, описывающие необычайные или даже неправдоподобные примеры искусной мимикрии, связаны с идеей моделирования в природе и даже в человеческой жизни, а также с взаимоотношением между подобным моделированием и способностью человеческого сознания к восприятию:
Иные причуды природы могут быть не то что оценены, а даже просто замечены только родственно-развитым умом, причем смысл этих причуд только и может состоять в том, что – как шифр или семейная шутка – они доступны лишь посвященному, т. е. человеческому уму и другого назначения не имеют, кроме того, чтобы доставить ему удовольствие [ВДД][60].
Иногда эти узоры и построения связаны с представлением о создателе узоров, что подразумевает некий вариант креационизма. Однако следует соблюдать осторожность и не воспринимать отдающие метафизикой предположения в набоковской прозе как прямое выражение его мировоззрения или псевдонаучной теории. В конце концов, Федор предупреждает нас, что «все это пока что лишь приблизительный образ, как было бы лишь иносказанием, если бы мы стали утверждать, что первое разделение всех земных экземпляров на две группы произошло, как разъединение двух половин под влиянием силы центробежной» [ВДД]. Может показаться, что эти «чудеса» природы или жизни и впрямь намекают на присутствие верховного творца; на самом же деле эта возникающая у нас иллюзия служит, как продемонстрировал Кант, лишь неотъемлемой частью восприятия мира человеком[61]. Примеры неутилитарной мимикрии – или любых других неутилитарных явлений природы – пробивают брешь в объяснительной силе теории естественного отбора. Они служат или могли бы послужить особенно яркими образчиками подобных лакун[62]. Коротко говоря, они были необходимы Набокову, чтобы показать, что природа не просто механична и ведома причинно-следственными связями. Набоков считал, что рядом с конкуренцией и отбором, или даже над ними, за природой непременно должна стоять иная сила – та, что в первую очередь движет развитием жизни и ее хитросплетений.
Скепсис Набокова по отношению к естественному отбору определялся не только мировоззрением: у него имелись и научные обоснования, которые разделяли другие биологи в десятилетия, предшествовавшие трудам Набокова[63]. Даже великий русский энтомолог (и переводчик Гёте) Н. А. Холодковский, представляя себе, сколько еще неизвестного или неясного таит под своим покровом природа, писал: «Естественный подбор есть, собственно, фактор контролирующий, выбирающий, но не творческий: он, так сказать, печется о целесообразности происходящих в организмах изменений, но сам этих изменений не создает» [Холодковский 1923: 135]. Поэтому, когда Набоков устами Годунова-Чердынцева излагает свой взгляд на эволюцию как диверсификацию жизни, он сосредотачивается не на силах, которые управляют уничтожением видов, но, скорее, на тех, что управляют порождением новых форм. В художественной форме он излагает теорию «сферической классификации», согласно которой формы жизни возникают подобными пузырям группами из некоего неведомого творящего источника, стоящего за всей природой, – «ветра», который «оживляет… этот бал планет» [ВДД][64].
Этому процессу, описанному Набоковым, присущи некоторые черты самоусиления (положительной обратной связи), что способствует его развитию и повышает его сложность. Примечательно, что Набоков не отрицает естественного отбора во всех его формах, но категорически отказывается отводить ему главную роль в истории, которая, по мнению Набокова, на самом деле рассказывает о генерации бесконечного природного разнообразия и о сознании как таковом. Тот факт, что природа, жизнь и сознание, судя по всему, переплетены и взаимно усиливают друг друга, порождает картину мира, в которой мир должен постигаться как единое целое. Она не научна в ньютоновском смысле: в воззрениях Набокова количественный анализ всегда вторичен по отношению к качественному [RML: 76]. Такая картина мира не поддается количественным подсчетам, потому что не разбирает изучаемый объект (природу, или вселенную, воспринимаемую сознанием), но, скорее, пытается охватить его взглядом и понять как единое целое. Важно, что именно такой подход к природе исповедовал Гёте, к которому мы обратимся в следующей главе[65].
Механизм vs сущность
Чтобы понять, чем научная мысль и практика Набокова отличались от основного русла науки, важно прежде всего увидеть разницу между изучением механизма и изучением сущности. Эта разница завораживала и Гёте, и он (возможно, первым среди ученых Нового времени) усомнился в правомерности ньютоновской сосредоточенности на механическом анализе природных явлений и его основном орудии – математике. Преобладающая форма научного исследования основана на механических допущениях, на знании о том, что причинность – это эффективная эвристика, позволяющая проанализировать и понять все природные явления, происходящие на уровне повседневности, то есть на уровне, который хорошо сопрягается с классической ньютоновской физикой. До некоторой степени в эту модель вписываются даже квантовые и релятивистские явления, с оговоркой, что они представляют крайние случаи, где математическая истина отходит от фикции физической видимости. Однако современная культура научного познания, которая объясняет почти всю научную работу, по необходимости обходит вопросы, касающиеся изначального происхождения, причин или сущности тех материалов и характера изменений, которые исследует наука. Поскольку для ученого причинность представляет собой закрытую систему (за исключением отдельных спорных моментов квантовой теории и, возможно, черной дыры), вписать в объяснительную модель иные единицы, кроме звеньев причинно-следственной цепи, трудно или вообще невозможно. Такие единицы могут включать идеи, выходящие за рамки типичного причинного фактора, – например, диахроническое восприятие данной линии эволюции; идеи о формах или конфигурациях во вселенной или в живой природе; хитросплетения человеческого разума, восприятия и психологии. Все эти явления имеют отношение к недавно вошедшей в обиход теории
Если мы посмотрим на самые значимые исследовательские статьи Набокова, то увидим, что особое внимание он уделял именно тому, каким образом виды соотносятся друг с другом. В этих работах он руководствовался главным образом формой, или морфологией, которую считал важнее способности к биологическому воспроизведению[68]. В статье 1944 года о роде
Я рассматриваю эволюцию
Строение, если рассматривать его на различных примерах внутри вида, дает визуальное представление о ритмичном движении эволюции в области, на которую меньше всего воздействуют факторы окружающей среды. Набоков выделяет внутри рода десять «пиков видообразования» и до 120 подформ, которые «собираются вокруг основного пика» (рис. 3). Здесь мы видим, как он пытается сформулировать вневременное ощущение перемен в организме, которое, в свою очередь, определяет сущность того, что составляет вид или род. Отличие Набокова от других таксономистов в том, что он старается понять и определить этот подвижный аспект сущности вида или рода, предлагая читателю представить поток мутаций, перетекающих одна в другую по мере развития вида. «Но суть природы – рост и движение», как пишет Ван в «Аде» [ССАП 4:101][69].
В работе, посвященной узорам на крыльях, Набоков аналогичным образом ищет доказательств тому, что существуют силы, управляющие изменениями вида, особенно в распределении пятен и линий на крыльях родственных видов[70]. Именно в этой области он изобрел свою (вызвавшую короткую дискуссию) систему координат по линиям чешуек, чтобы отмечать точное расположение узора на крыльях, тем самым избавив этот научный метод от ряда субъективных огрехов[71]. Однако обратим внимание, что в этой области, как и в статье «Заметки о морфологии рода
«Ритм» обусловлен следующим: если В, L, Р представляют внутри одного вида
Цель Набокова – обнаружить «различия в ритме, масштабе и выражении, совокупность которых в сумме даст синтетический характер одного вида в его отличии от синтетического характера другого» [Там же: 138]. Это тот же «синтетический характер», который, по мнению Набокова, сопровождает виды в их путешествии во времени, – образ, который он применяет к потаенной истории, стоящей за современными формами
Двигаясь еще дальше назад во времени, современный таксономист, оседлавший уэллсовскую машину времени, чтобы исследовать кайнозойскую эру в «обратном» направлении, достигнет некой точки – предположительно в раннем миоцене – где сможет еще найти азиатских бабочек, классифицируемых по современным принципам как Lycaenids, однако не сможет отыскать среди них ничего точно входящего в структурную группу, которую он теперь определит как
Отдельная бабочка, особь – это не просто бабочка: это представитель биологического вида. Однако вид – не статичная единица; скорее, это эфемерное проявление роста и развития природы во времени, и попытка придать зримость ритмической форме, которая характеризует эволюцию вида, – типичный для Набокова подход к науке. Это целостный подход, стремящийся превзойти количественный анализ (хотя в нем могут присутствовать и количественные компоненты, такие как размер различных структурных частей или число и положение чешуек на крыльях). Когда этот метод был применен впервые, Ф. М. Браун подверг его сомнениям, но позже ценность метода подтвердилась тем, что с его помощью стало возможно внести точные поправки в классификации бабочек и мотыльков.
Рис. 3. Спиральное видообразование: схема Набокова, показывающая, как отдельный вид может эволюционировать в различных ареалах обитания в формы, которые, по-прежнему принадлежа к одному и тому же виду, не скрещиваются, даже если занимают одну и ту же территорию. (Источник: Архив английской и американской литературы Г. В. и А. А. Бергов, Нью-Йоркская публичная библиотека: фонды Астор, Ленокс и Тилден.)