Книги

Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика

22
18
20
22
24
26
28
30

На социальный и культурный разрыв указывает уже начало романа71. Поддразнивающая ностальгия первых фраз отсылает к невинности Homo sovieticus «до падения», для «поколения „П“» совпадающей с невинностью детства: «Когда-то в России и правда жило беспечальное юное поколение, которое улыбнулось лету, морю и солнцу – и выбрало „Пепси“»72. Слово «когда-то» представляет советскую эпоху как далекое, почти сказочное прошлое. «И правда» усиливает ощущение, что речь идет о некой легенде. Уже в первом предложении элегическое настроение рассеивается за счет того, что длительный процесс («жило») сменяется однократными действиями («улыбнулось» и «выбрало»). Следующее предложение: «Сейчас уже трудно установить, почему это произошло», – тоже передает ощущение, что советское прошлое – туманная даль, что странно, учитывая, как мало времени прошло после распада Советского Союза73.

В романе Москва, столица России, занимает шаткое положение между советским прошлым и грубой капиталистической действительностью настоящего. Новые сверкающие высотные здания, торговые центры и виллы «новых русских» соседствуют с заброшенными заводами и ветшающими советскими многоэтажками. От социалистической идеологии с ее проектами модернизации, технического и социального прогресса остались одни руины – метафорические и буквальные. В пейзаже преобладают заваленные мусором промышленные районы – останки советского проекта. Взгляд автора скользит по развалинам советского мира, представляя эту бесплодную землю как археологические обломки.

Археологические останки «древней» империи отражают не столько реальную временную дистанцию, сколько пропасть отчуждения, отделяющую Homo sovieticus от постсоветского образа жизни. Переплетение вавилонского и советского мифов на протяжении всего повествования также призвано отражать в том числе обманчивое ощущение огромной временной дистанции между советской и постсоветской эпохами. Например, Татарский, глядя на «зиккурат» на окраине Москвы, думает, «что это один из начатых в семидесятые годы военных объектов», и что «сооружению можно было бы дать тысячу или даже все десять тысяч лет»74.

В духе «Утопии» (Utopia, 1516) Томаса Мора Татарский – пришелец из другого пространства или времени, попавший в удивительную для него новую обстановку – с той разницей, что в данном случае обстановка эта нагоняет тоску. Сначала он смотрит на новый образ жизни отстраненно. Далекий и запретный мир свободного рынка и товаров, долгое время остававшийся предметом наивных мечтаний советских граждан, на деле оказывается чем угодно, только не утопией. Пелевин, в ранних произведениях критически настроенный по отношению к советской мифологии, здесь показывает ценностную лакуну, открывшуюся после деконструкции социалистической утопии. Уходящий в прошлое советский менталитет и новый тип мышления сопоставлены в романе так, что сравнение оказывается не в пользу последнего.

Немаловажно, что превращение России в общество потребления представлено не просто как замена одного общественного строя другим, в корне от него отличающимся, а как онтологический и эпистемологический разрыв – разрыв в самой ткани реальности:

Само пространство, куда были направлены эти прежние взгляды… стало сворачиваться и исчезать, пока от него не осталось только микроскопическое пятнышко на ветровом стекле ума. ‹…› Сказать, что мир стал иным по своей сущности… было нельзя, потому что никакой сущности у него теперь не было. Во всем царила страшноватая неопределенность75.

Татарский и его соотечественники заблудились в сумраке, где перестали действовать привычные законы пространства и времени. В России разрушается не общество, а сама реальность. Пелевин усиливает социальный мотив, связывая его с онтологическим.

Ощущение онтологического/эпистемологического смятения в «Generation „П“» подкрепляет и упоминание о демонтаже памятников Ленину:

…Но на смену приходила только серая страшноватость… Газеты уверяли, что в этой страшноватости давно живет весь мир, и оттого в нем так много вещей и денег, а понять это мешает только «советская ментальность»76.

Повсюду, а теперь и в России товары скрывают метафизическую пустоту. Привлекающее внимание словосочетание «серая страшноватость» перекликается со «страшноватой неопределенностью» из ранее процитированного отрывка. Материя уступает место аморфной абстракции (суффикс «-оват-» амбивалентно маркирует признак, подчеркивая одурманивающий характер новой реальности).

Если не воспринимать «Generation „П“» как однозначно ностальгическое произведение, нельзя не заметить настойчивых сравнений между «проигравшим» (советской мифологемой) и «победителем» (консюмеристской мифологемой). Смена одной разрушительной идеологической системы другой, обладающей, вероятно, большей жизнеспособностью, в самом начале саркастически названа «исторической победой красного [„Кока-колы“] над красным [коммунизмом]»77. Чтобы показать иллюзорную природу любой мифологемы, Пелевин в духе соц-арта сочетает несочетаемые идеологии. Неслучайно Энкиду (деспотическое божество из вавилонского пантеона) напоминает кардинала Ришелье (католицизм) и Владимира Ленина (социализм), подобно тому, как логотипы «Кока-колы» и других напитков беспрепятственно вытесняют советские символы78.

Татарский и его коллеги-копирайтеры – идеологи новой антиутопии, навязывающие послушным массам ценности рыночной экономики, как их предшественники навязывали ценности коммунизма. Эту параллель усиливают места, где он работает: рекламные агентства сначала в бывшем здании редакции газеты «Правда», а затем в сталинской высотке 1940-х годов. Еще нагляднее иллюстрируя свою мысль, Пелевин описывает плакат сталинских времен, на котором серп, молот и звезду так ловко заменили на логотипы Coca-Cola и Coke, что трудно заметить перемену. Кроме того, он упоминает, что на испанском рекламу называют словом propaganda.

Однако, как мы видим из романа, разница между советским и потребительским мышлением огромна. Если мировоззрение Homo sovieticus было обращено к вечности, Homo zapiens отбросил это понятие:

С вечностью, которой Татарский решил посвятить свои труды и дни, тоже стало что-то происходить. ‹…› Оказалось, что вечность существовала только до тех пор, пока Татарский искренне в нее верил, и нигде за пределами этой веры ее, в сущности, не было. Для того чтобы искренне верить в вечность, надо было, чтобы эту веру разделяли другие, – потому что вера, которую не разделяет никто, называется шизофренией. ‹…› Кроме того, он понял еще одно: вечность, в которую он раньше верил, могла существовать только на государственных дотациях – или, что то же самое, как нечто запрещенное государством79.

Хотя рассуждения об исчезновении вечности из русской жизни можно истолковать как утрату постсоветской интеллигенцией веры в культурные ценности, здесь, как мне кажется, имеется в виду нечто большее80. Когда бывший Советский Союз вступил в ряды стран с рыночной экономикой, русскому логосу был нанесен серьезный удар. Один из остроумных парадоксов Пелевина заключается в том, что автократия советской эпохи питала вечность. При тиранических режимах действительно часто наблюдается всплеск культуры. Русский логос, в частности, во многом черпал свою нравственную силу (символический капитал, если воспользоваться современной теоретико-денежной терминологией) в противостоянии произволу государства. Но «Generation „П“» показывает, что коммодификация общества для культуры гораздо разрушительнее авторитаризма.

Поскольку в России художник традиционно стремился определять себя в этических и даже в религиозных категориях, возникает соблазн интерпретировать утрату вечности как утрату веры в культуру, а значит, и религиозной веры. Искусство как современная альтернатива религии – концепция, широко распространенная и на Западе; ее, в частности, сформулировал Ницше. Но в романе гибель вечности не только сулит поражение культуры, но и свидетельствует о полном крушении духовности, включая духовные ценности, обычно не ассоциируемые с культурой или религией в России, причем затрагивает этот процесс как малообразованные слои населения, так и интеллигенцию. Если посмотреть на эту тему под другим углом, станет ясно, что в силу тесных связей между культурой и религией в России десакрализация культуры влечет за собой серьезные духовные последствия для всех сторон жизни.

Иные системы духовных ценностей исчезли вместе с советской действительностью. Так, буддист Гиреев, приятель Татарского,

казался последним осколком погибшей вселенной – не советской, потому что в ней не было бродячих тибетских астрологов, а какой-то другой, существовавшей параллельно советскому миру и даже вопреки ему, но пропавшей вместе с ним81.

Буддизм так же чужд дивной новой России, как и более традиционные духовные ценности.

Отсылки к увлечению эзотерикой в постсоветское время в «Generation „П“» не проблематизируют, а подкрепляют вывод о крахе духовности. В романе постсоветская эзотерика показана коммодифицированной, а потому деградировавшей. Изображая характерный для того времени интерес к оккультизму, Пелевин перемешивает мистические практики с реалиями культуры потребления. Например, спиритическая доска, используемая для общения с духом Че, куплена в магазине «Путь к себе», где продаются разного рода оккультные принадлежности.