В Павловске я впервые увидел военных вблизи. Рядом с нашим имением находились казармы кавалергардского полка, куда я должен был впоследствии вступить. Очень скоро я научился различать воинские звания и правильно отдавать честь. Мама вспоминала, что я салютовал кавалергардам, когда мой дядя, полковник Георг Менгден, вел сине-бело-золотой полк из казарм на парад. Позже в Севастополе (там во время Первой мировой войны служил мой отец) я тоже по-военному браво приветствовал войска, а они отдавали мне честь в ответ, видимо приняв меня в матросском костюмчике за цесаревича.
Севастополь был лишь одним из мест службы отца во время войны, другие я плохо помню. Знаю, что он занимался дипломатической работой в Севастополе, Рени[8], Бухаресте. Мы постоянно переезжали с места на место в специальных поездах со слугами, в памяти встает успокаивающий стук колес. При себе у нас было штук двадцать дорожных сундуков, мамины собаки (борзые Тристан и Изольда, а потом пудели), и за нашими передвижениями уследить было не легче, чем за перемещениями войск.
Брат Игорь родился в Севастополе в 1915 году. Судьба подарила ему роскошные кудри и жизнерадостный характер. С самого начала мы были полной противоположностью друг другу, в семье нас так и звали:
Мои ранние воспоминания связаны с бесконечными переездами. Помню, как мы пересекали ночью на тройке замерзший Ботнический залив из Финляндии в Швецию. Бежали ли мы от революции? Не думаю. Скорее всего, ехали в Копенгаген к отцу северным путем, минуя театр военных действий в Европе. Зима, ночь; мама, Жижи (брат Игорь) и я укутаны в меха. Помню запахи меха и лошадей и маленькие светящиеся огоньки в отдалении. Мама сказала, что это глаза волков. Она почему-то казалась испуганной. Когда на рассвете мы приехали в Швецию, она все повторяла: «Как же повезло, как нам повезло!»
Помню я и как матросы из Кронштадта застрелили моего кузена Юрия. Кронштадтское восстание произошло в июне 1917 года[10]. Оно ознаменовало начало русской революции, после того как царская армия потерпела поражение в битвах при Кёнигсберге и Танненберге[11], где Гинденбург[12] уложил миллион русских. Русские войска вернулись домой. Первым, после обещанной амнистии, восстал флот, разделившись на белых и красных. Всех флотских офицеров, оставшихся верными присяге, застрелили.
Не знаю, почему в это время наша семья оказалась в Павловске, ведь нам следовало находиться в Копенгагене. Возможно, мы вернулись, опасаясь за безопасность бабушки Евгении Евгеньевны, поскольку она вместе с сестрой отца осталась в России оберегать семейное имущество. Но мы там были, и я помню восставших матросов, которые ворвались в наш парк, когда мы собирались спуститься к чаю. В ужасе я наблюдал из окна, как к матросам вышел мой кузен. Юрию тогда было семнадцать, на нем был бутылочно-зеленый мундир Пажеского корпуса. Из-за мундира все и произошло, матросы убивали всех, кто был в него одет. Они отвели Юрия на задний двор и застрелили, как собаку. Я не видел его тела, но это событие глубоко меня потрясло.
Обрывочные копенгагенские воспоминания сплетаются в единое целое: там была Нина, там, в пробуждающемся сознании, рождалось ощущение, что все потеряно. Моего дядю, Георга Менгдена, убили его же солдаты. Помню смятение, слезы, споры — мать с отцом спорили постоянно. «Я должен вернуться, — говорил отец. — Если я не пойду сражаться, значит, я не мужчина. Это бесчестье. Мы должны спасти Россию от большевиков».
Мать умоляла его одуматься, говорила, что главный долг у него перед семьей. Как он может оставить ее с двумя детьми и совсем без денег! Позже она вспоминала: «У Саши на все был один ответ: надо ехать в Сибирь, чтобы присоединиться к войскам генерала Колчака».
Помню, как отец уезжал. Он готовил обмундирование, чтобы сражаться в Сибири в белой армии. Форма и сапоги специально шились для сибирского климата. Особенно мне запомнились сапоги — я всегда был к ним неравнодушен — высокие, по колено, с подкладкой из тигриной кожи. Потрясающие сапоги. А потом отец уехал.
Я все откладывал рассказ о маме, просто не знал, как к этому подступиться. Не хочется повторять за другими расхожие фразы: «Моя мать была уникальной женщиной» или еще пуще: «Моя мать была святой». Это так банально, и маме бы точно не понравилось. Но ее жизнь действительно была наполнена драматическими событиями, и после того как революция пустила нас по миру, она полностью посвятила себя двум сыновьям. Она жила для нас, но эту жертву начинаешь ценить с возрастом, а в молодости материнская опека иногда кажется чрезмерной и сковывающей.
Мама была плодом необычного брачного союза. С одной стороны — дедушка, граф Артур Кассини, последний в роду знатных итальянцев из Триеста, которые служили русским царям (семейная традиция, наряду с титулом восходящая к битве на Мальте в конце XVIII века). С тех пор старшего сына семьи Капиццучи-Кассини всегда отправляли в Россию, где он учился в Императорском лицее в Москве[13] и впоследствии поступал на государеву службу.
А с другой стороны — бабушка, Стефания («Дада») Ван Бетц. Ее слава была иного рода, чем у деда: бабушку, знаменитую артистку варьете по прозвищу Белая кошечка, приглашали выступать в лучших залах и даже на великосветских приемах. Вот на одном таком приеме в Санкт-Петербурге, который давал великий князь Владимир[14], Артур Кассини впервые услышал, как поет Дада Ван Бетц, и потерял от нее голову. А она от него.
Роман хранили в секрете. Кассини раньше был женат на племяннице князя Горчакова, которая в конце концов устала от его постоянных измен и карточной игры (на ее деньги) и развелась с ним. Она вернулась в Санкт-Петербург и, во всей вероятности, пожаловалась на бывшего мужа императрице. Развод и сопровождение хорошенькой певицы в ее разъездах по Европе не могли не сказаться на дипломатической карьере деда. (Удивительно, что ему вообще разрешили остаться на службе, видимо, учли его заслуги.)
В любом случае, женитьба на Белой кошечке могла стать последней каплей, которая переполнит чашу терпения. Поэтому Артур Кассини и Дада заключили тайный морганатический брак в 1880 году. Через два года родилась моя мать, Маргерит Кассини, и начала плестись сложная интрига. Когда деда назначили послом в Китай, мама поехала с ним в качестве «племянницы», а бабушка — как ее гувернантка.
В 1898 году он стал первым послом России в Вашингтоне[15], и президент МакКинли настоял, чтобы хорошенькая «племянница» Кассини исполняла роль хозяйки на посольских приемах. Мама вскоре стала одной из самых популярных юных красавиц американской столицы вместе со своими подругами Элис Рузвельт (дочерью президента Рузвельта), Хелен Хей (впоследствии миссис Пейн Уитни)[16] и Сисси Паттерсон[17].
Мать Олега, Маргерит Кассини, дочь посла России в Соединенных Штатах. Была законодательницей стиля в Вашингтоне на рубеже веков
Мама в те годы была настоящей законодательницей стиля — и в моде, и в обществе. Она сама придумывала себе туалеты (ничего необычного для аристократки в этом нет, Мария-Антуанетта тоже так делала), которые для нее шила армия портних. На фотографиях того времени видно, что она стремилась подчеркнуть свою тонкую талию. С ее подачи в Вашингтоне на рубеже веков вошли в моду широкие пояса, как у мужского смокинга. Мама любила эпатировать и флиртовать. Одной из первых она начала курить в обществе и стала первой женщиной, принявшей участие в автомобильных гонках Вашингтон — Чеви Чейз[18] с головокружительной скоростью пятнадцать миль в час. Спустя много лет Франклин Рузвельт-младший говорил мне: «Знаешь, мой отец был влюблен в твою мать». Не только он. Например, к ней был неравнодушен Джо, брат Сисси Паттерсон, впоследствии издатель «Дейли ньюс».
В 1900 году дед наконец признался царю, что мама — его дочь, а не племянница, и по специальному царскому указу она получила титул графини Кассини, который унаследовали мой брат и я.
Мама не отличалась классической красотой, но, несомненно, была очень привлекательна, с легкой чертовщинкой — отражением ее характера. У нее были тонкие черты лица и выразительные глаза. Природа наделила ее бархатным голосом (много лет она старалась повторить успех своей матери-певицы), и она без малейшего акцента говорила на английском, французском, немецком, мандаринском диалекте китайского и русском. А вот в итальянском мама была не так сильна, потому что ей пришлось выучить его достаточно поздно.
Осенью 1919 года настал переломный момент маминой жизни: ей предстояло выплыть или утонуть. Муж ушел на войну, оставив ее без средств к существованию; она могла рассчитывать только на деньги, вырученные от продажи креста работы Фаберже и других фамильных драгоценностей. (Сумма эта оказалась очень скромной, ведь в те годы рынок был наводнен артефактами из России и «бесценные» вещи стоили совсем дешево.) На руках у нее остались двое хнычущих детей с коклюшем, а то и похуже, как она полагала, и впервые рядом не было слуг.