И Нина исчезла из нашей жизни. Ее уволила моя мать, вполне предсказуемо не сумев вместить пусть не самые невинные детские забавы в рамки викторианской морали. Мама учила меня хорошим манерам, внушала, что, несмотря на наши стесненные обстоятельства, я рожден и должен оставаться джентльменом, аристократом. Мама верила в мой талант, стремилась, чтобы я занял подобающее место в обществе, но в вопросах секса она была излишне строга.
История с Ниной стала первым настоящим скандалом в моей жизни, но Нина не была моей первой победой. Должен признаться, женщины всегда меня обожали. Тут нет моей заслуги — с таким внушительным списком болезней мне требовалось их постоянное и неусыпное внимание. (Это не главная моя тактика для завоевания женщин, но время от времени я к ней прибегал.) Итак, у меня была мама, которая посвятила мне свою молодость. А еще — няня Фаррел, англичанка, и моя русская кормилица Маруся.
На обороте записано для потомков:
Няня Фаррел была усохшей, в накрахмаленном платье, типичной чопорной англичанкой с лошадиными зубами, очень строгой, но бесконечно мне преданной. С Марусей у них постоянно шла тайная, но ожесточенная война, которую няня Фаррел, по ее мнению, выиграла в тот день, когда я проглотил иголку.
Мне не было и года, когда однажды няня Фаррел разбудила маму посреди ночи и сообщила, что у меня в желудке иголка. «Как это могло случиться?» — потребовала ответа мама.
«Маруся разрешила ему с ней играть», — ответила Фаррел.
Маруся плакала и все отрицала, но меня отвезли в больницу, где, как ни странно, иголку
Не знаю, как все было на самом деле, по крайней мере, именно такую версию я слышал от моей мамы. Вероятно, она старалась поднять мою самооценку в годы, когда мы всё потеряли, и истории о нашем былом величии стали нашим единственным уделом.
О, эти бесконечные истории о незапамятных временах, о блестящем прошлом, о родословной, которая, с одной стороны, восходила к крестоносцам, а с другой — к тевтонским рыцарям! Это было мое наследие, вместе с благородным, но неожиданно оказавшимся анахронизмом графским титулом. Истории эти варьировались от семейных преданий и легенд, передававшихся из поколения в поколение, до подтвержденных документами доблестных свершений не столь давнего прошлого. Мой предок со стороны отца, рыцарь фон Лоев (что по-немецки значит «лев»), попал в плен к полякам при Грюнвальдской битве, его потомок Лоевский Белый одно время даже был королем Польши[2]. С самого раннего детства мне внушали, что я веду свой род от благородных рыцарей-воинов.
Мой дед по линии матери Артур Павлович, маркиз де Капиццучи де Болонья, граф Кассини, был известным дипломатом, представлял интересы России в Китае, а потом стал российским послом в США во времена президентов Уильяма МакКинли и Теодора Рузвельта. Артур Кассини подписал Портсмутский мирный договор, завершивший японо-китайскую войну[3], и в его честь назвали город Порт-Артур в Азии и Порт-Артур в Техасе[4]. С портрета на стене моей гостиной строго смотрит Артур Кассини в великолепном мундире, увешанном медалями, и с моноклем в глазу, постоянно напоминая о том, как играет нами судьба: если бы в 1917 году события приняли другой оборот, я стал бы кавалергардом, офицером самого элитного кавалерийского полка в России.
Родители желали для меня военной карьеры. Это был один из трех достойных русского аристократа видов профессиональной деятельности (два других — дипломатическая или научная карьера, хотя последняя считалась не столь престижной). В Императорскую гвардию дворяне записывали сыновей сразу после рождения, так сделал и мой отец. Мое будущее было определено: в 17 лет я был бы зачислен в Пажеский корпус, а потом вступил бы в один из кавалерийских полков, которые служили последней линией обороны и охраняли самого царя. Кавалергарды слыли превосходными наездниками, фехтовальщиками, игроками в шахматы… а также, как я понимаю, страстными любовниками, знатоками языков, танцорами, гурманами. В детстве они были моими героями. Служить в кавалергардском полку считалось большой честью — и в армейской табели о рангах, и в социальном смысле. Кавалергарды принадлежали к знати, они танцевали на великосветских балах, жили ярко и достойно выполняли свой долг. А какая у них была форма, просто загляденье — золоченые кирасы и каски, белые мундиры-колеты, синие брюки с красными лампасами и высокие ботфорты!
И вместо этого я стал дизайнером. Да, мне довелось одевать (и раздевать) самых знаменитых женщин ХХ века. Я работал для президентской четы Кеннеди. Я преуспел в бизнесе. У меня была блестящая жизнь, полная романтики и приключений. Но все это кажется таким незначительным по сравнению с тем, что могло бы стать моим по праву рождения, с моей непрожитой жизнью.
Я родился в Париже 11 апреля 1913 года. Доктор приехал в карете сразу после полуночи. На нем был цилиндр, фрак, белые перчатки, гетры — подобающий наряд для моего появления на свет в великолепной квартире на улице генерала Ламбера, в нескольких кварталах от Эйфелевой башни и Сены. Мне рассказывали, что я родился на белой с золотом кровати, задрапированной розовым шелком; таким же шелком были обтянуты стены, а на полу лежал розовый ковер. Я же пришел в этот мир синюшным (возможно, чтобы оттенить розовую феерию?). Все произошло в два ночи, и впоследствии этот час стал моим любимым временем суток. Моей крестной матерью была знаменитая красавица княгиня Ольга Палей.
Мой отец проводил время в погоне за удовольствиями, это являлось его основным занятием. Граф Александр Лоевский был сыном известного адвоката, специализировавшегося на розыске наследников крупных состояний. Отец был невысок — 5 футов 8 дюймов (около 170 см), с правильными, красивыми чертами лица, которые я не унаследовал. Большая часть его времени уходила на еду или на подготовку к трапезе. Он загодя подробно изучал меню ресторанов, три-четыре часа проводил за столом, ехал домой вздремнуть и просыпался к ужину. Другим его любимым времяпрепровождением были визиты к портному, которые тоже отнимали много сил — примерки могли длиться часами. Отец был настоящим денди и практически жил в парижском бутике Шарве[5], где покупал галстуки и рубашки. Обувь он заказывал у Лёб[6], костюмы у Брандони из Милана. У него было несколько сотен рубашек, все из шелка разных цветов. В 1960-е я произвел революцию в мужской моде, выпустив коллекцию цветных мужских рубашек; источником вдохновения стали для меня воспоминания о гардеробе отца. Для стирки он отсылал свои рубашки в Лондон, по пятьдесят штук сразу. А галстуков, по его рассказам, у него было 552.
Отец Олега Кассини, граф Александр Лоевский
О гастрономических марафонах мне рассказывала мама; по ее утверждению, у нее не было проблем с лишним весом, пока семья не переехала в Париж. Потрясающий гардероб отца я помню и сам, но мне трудно совместить неулыбчивого, сломленного отца, которого я знал, с образом жадного до удовольствий бонвивана парижской поры. Отец был широко образованным человеком, знал несколько восточных языков, хорошо разбирался в философии — такая ходячая энциклопедия. Он мог ответить на любой вопрос, но, к сожалению, был мало приспособлен к жизни после революции. Отец неукоснительно соблюдал все требования гигиены, всегда был безукоризненно одет, даже в самых стесненных обстоятельствах. Если он снимал дома пиджак, то незамедлительно облачался в шелковый халат. Нищета не мешала ему держаться с большим достоинством.
Парижский период жизни семьи резко оборвался вскоре после моего рождения. Дедушка Климент Лоевский понял, что Первая мировая война уже у порога и в таких условиях немецкое правительство никогда не выплатит огромные долги по сложному наследственному делу, которым он занимался семь лет. Поэтому дед решил покончить со всем разом и застрелился в Лейпциге. В России он оставил неплохое наследство, но для поддержания привычного парижского образа жизни отцу этого было мало. Мы вернулись в Россию в июне 1913 года, и отец стал готовиться к экзаменам для поступления на дипломатическую службу. Он считал, что легко их сдаст, и оказался прав.
Мама ненавидела Россию. Там постоянно было холодно и люди слишком много пили. Ей не нравились жарко натопленные комнаты. До конца своих дней она грезила только о Париже. Даже после многолетней успешной карьеры в Италии она говорила: «Я начинаю дышать полной грудью, только когда попадаю в Париж». В семье мы общались между собой на французском. В России я выучил русский, в Дании — датский, в Италии — итальянский, английскому меня научили няня Фаррел и американские фильмы, но для людей нашего круга по всей Европе главным языком был французский.
Первые годы моей жизни совпали с последними днями привилегированного класса, который достиг своего расцвета перед Первой мировой войной, но остался теперь лишь в воспоминаниях. Статус нашего рода был закреплен внесением его в пятую часть Дворянской родословной книги[7], куда записывались иностранцы, получившие свой титул от государя. Поэтому нас принимали в лучших домах Лондона, Парижа, Рима, Мюнхена и в других местах обитания титулованной знати. Мы считали себя гражданами Европы, и, как многие другие русские аристократы того времени, мои родители, особенно мать, предпочитали жить в Европе.
Моя реакция на переезд в Санкт-Петербург оказалась еще более негативной, чем у мамы. Здоровье мое ухудшилось, и доктора настоятельно рекомендовали сменить место жительства. Мы переехали в имение Лоевских в Павловске неподалеку от столицы. Это был большой дом с верандой и белыми колоннами и чудесным ландшафтным парком на двадцати гектарах.