— Спойте, спойте! — повторил Сержи, проводя дрожащими пальцами по волосам Инес. — Ваш Сержи молит об этом!
— Я готова, — подхватила Инес, — но только сырость этих подземелий испортила, вероятно, мой голос, который считали когда-то прекрасным и чистым, и к тому же я знаю лишь печальные песни, не подобающие для нашей веселой пирушки, где должны раздаваться лишь песни радости. Погодите, — продолжала она, подымая свои неземные глаза к сводчатому потолку и пробуя голос, звучавший восхитительно хорошо. — Это романс «Nina matada»,[68] который будет столь же новым для вас, как и для меня самой, потому что я сложу его сейчас, когда буду петь.
Всякий знает, сколько прелести придает вдохновенная импровизация отдавшемуся на ее волю голосу. Горе тому, кто холодно выражает свою мысль, отделанную, обдуманную и проверенную длительным размышлением! Он никогда не сможет потрясти душу до самых сокровенных ее тайников!
Присутствовать при зачатии великого замысла, видеть, как он рождается из гения художника, точно Минерва из головы Юпитера, чувствовать себя унесенным его порывом в неведомые страны воображения, носиться по ним на крыльях красноречия, поэзии и музыки — вот наивысшая радость, доступная для нашей несовершенной природы, единственная, отрывающая ее от земли и возносящая к богу, по образу и подобию которого она создана.
То, о чем я вам только что рассказал, я почувствовал при первых же звуках песни Инес. То, что я испытал немногим позднее, не выразить ни на каком языке. Мысленно мое существо разделилось на две половины: первая, неподвижная и материальная, своим физическим весом была прикована к одному из кресел Гисмондо, вторая — пережившая трансформацию и вознесенная в небо вместе со словами Инес, наслаждалась благодаря им ощущениями новой, радостной жизни. Будьте уверены, что, если какой-нибудь неудачливый гений сомневался когда-либо в существовании вечного принципа, бессмертная жизнь которого в продолжение нескольких дней томится в оковах нашего бренного бытия и который зовется душою, то это происходит лишь оттого, что ему никогда не приходилось слышать Инес или другой женщины, которая пела бы, как она.
Я не чужд, и вы это знаете, эмоций подобного рода, но я отнюдь не считаю свои чувства настолько утонченными, чтобы испытывать эти эмоции во всем их могуществе. Другое дело Сержи: его душевная организация — это организация духа, едва прикоснувшегося к земной жизни и связанного с нею лишь тонкой и непрочной нитью, готовой тотчас же отпустить его на свободу, как только он того пожелает.
Сержи кричал, Сержи плакал, Сержи перестал быть собой, и когда Инес, охваченная восторгом, отдалась еще более возвышенному вдохновению и ее искусство превзошло все то, что мы слышали раньше, то казалось, что своей улыбкой она зовет за собою Сержи. Бутрэ пробудился немного от своего мрачного оцепенения и устремил на Инес два больших внимательных глаза. В них можно было прочесть выражение удивленного восхищения, вытеснившего на время выражение ужаса.
Баскара не тронулся с места, но восторги артиста начинали побеждать в нем страхи человека из простого народа. Время от времени он подымал лицо, на котором удивление боролось с испугом, и вздыхал от полноты чувств или от зависти. Крики энтузиазма заключили пенье Инес. Она собственноручно разлила всем вина и не без умысла чокнулась с Бутрэ. Неуверенной рукой он поднес свой стакан к губам, увидел, что я пью, и выпил. Я снова наполнил стаканы и предложил тост за здоровье Инес.
— Увы, — сказала она, — или я не могу больше петь, или эта зала искажает мой голос. Раньше не бывало ни малейшей частички воздуха, которая не отвечала бы мне и не пела со мной заодно. А теперь природа отказывает мне в тех всесильных гармониях, к которым я обращалась с вопросами, к ответу которых прислушивалась и которые так чудесно сочетались с моими словами, когда я была счастлива и любима. Ах, Сержи, — продолжала она, смотря на него нежным взглядом, — чтобы петь, нужно быть любимой!
— Любимая, — воскликнул Сержи, покрывая ее руки поцелуями, — обожаемая Инес, я поклоняюсь тебе как богине! Если необходимо безоговорочно пожертвовать сердцем, душою, наконец, вечным блаженством, чтобы вдохновить твой гений, пой Инес, пой еще и еще, пой непрестанно!
— Я также танцевала когда-то, — сказала она, томно опуская голову на плечо Сержи, — но как без музыки танцевать? Чудо! — добавила она вдруг. — Какой-то добрый гений сунул мне в пояс кастаньеты… — И она со смехом вынула их оттуда.
— Наступил неотвратимый день адских мучений! — воскликнул Бутрэ. — Свершилась тайна из тайн! Близится час страшного суда! Она будет плясать!
Пока Бутрэ произносил эти слова, Инес успела подняться со своего места. Она начала с медлительных и плавных шагов, подчеркивавших с величавым изяществом великолепие ее форм и благородство осанки. В неисчерпаемом многообразии поз и движений она настолько искусно придавала своему облику новые и неожиданные черты, что всякий раз, когда она появлялась перед нашими пораженными изумлением взорами в новом месте и новом повороте, нам казалось, что это не она, но какая-то другая и столь же прекрасная женщина.
Мы видели, как она стремительно переходила от спокойной и исполненной внутреннего достоинства величавости к первым и еще робким порывам оживающей страсти, чтобы отдаться затем томительной неге наслаждений, безумной радости и неведомо какому еще более безумному экстазу, которому нет названия.
Потом она исчезала во мраке неосвещенной части огромного зала, и стук ее кастаньет, замиравший по мере ее удаления, звучал все глуше и глуше, пока не смолкал, наконец, в то мгновение, когда она окончательно скрывалась от нашего взора.
Но тишина длилась недолго, и он возвращался к нам откуда-то издалека, постепенно усиливался и раздавался где-то совсем уже около нас, когда в потоках яркого света и совсем не там, где мы ее ожидали, внезапно появлялась она.
Рассыпая в бешеном темпе дробь своих пробудившихся ото сна и стрекотавших как кузнечики кастаньет и испуская время от времени среди их монотонного треска резкие, но в то же время нежные крики, она приближалась к нам настолько близко, что задевала нас своим платьем.
Затем она удалялась опять, скрывалась в тени, появляясь и снова исчезая, намеренно показываясь нам на глаза и стремясь привлечь к себе наши взоры.
И потом мы не видели и не слышали ее больше — лишь откуда-то издалека доносился слабый и жалобный звук, как стон умирающей девушки. А мы, потрясенные и дрожащие от восторга и ужаса, с трепетом ожидали мгновения, когда ее покрывало, развеваемое вихрями танца, покажется снова и озарится светом пылающих факелов. И в этот миг — мы знали — она возвестит о своем возвращении криком радости, на который мы невольно ответим, потому что ему отзовутся во множестве скрытые в нас гармонии.
И тогда она возвращалась и кружилась на одном месте, как цветок, сорванный ветром со своего стебля, и падала ниц, точно судьбою ей навсегда было запрещено покидать землю, и вскакивала опять, точно та же судьба ей запретила к ней прикасаться.