С точки зрения нигилизма и нигилистов все это – давно отжившие доктрины, архаичный и вредный хлам, одним словом –
Любое действие порождает противодействие. Русская словесность отреагировала на крайности нигилизма появлением нового жанра –
Рис. 4.1. «Маленькая дарвинистка» (журнал «Живописное обозрение», № 13 за 1876 г.){156}. Подпись к рисунку гласила, что художник «как нельзя лучше подметил слабость некоторых молодых барынь рисоваться даже знанием дарвиновских идей. С этой целью сочинения Дарвина красуются иногда на видном месте в гостиной». Дочь передразнивает мать и оправдывается тем, что раз она «происходит от обезьяны», то имеет право обезьянничать
В общем, как писал в 1873 г. философ и критик Николай Страхов, книги Дарвина в России читаются не только учеными-биологами, но и «массой публики, людьми, питающими притязание на образованность и просвещение. ‹…› Нынешняя страсть к Дарвину, – заключал Страхов, – есть явление глубоко фальшивое, чрезвычайно уродливое»{157}. Это, конечно, оценка пристрастная и односторонняя. Но кому верить – Страхову или другому публицисту той эпохи, Константину Скальковскому, уверявшему своих читателей, что теорию Дарвина «теперь принимают почти все естествоиспытатели, кроме самых отсталых»{158}?
Рассуждая логически, последнее слово в спорах о дарвинизме должны были сказать профессиональные ученые, способные оценить эволюционную теорию с точки зрения ее научной обоснованности. Но, как и в Западной Европе, далеко не все отечественные биологи приняли теорию Дарвина.
Среди крупных специалистов в России выделялась гигантская фигура Карла фон Бэра (1792–1876) – одного из самых авторитетных натуралистов своей эпохи, мирового светила (без всяких кавычек). Его непререкаемый авторитет основывался прежде всего на сделанном им в молодости замечательном открытии, известном как закон зародышевого сходства. Любой, кто хорошо учился в средней школе, должен помнить рисунок в учебнике биологии, на котором сопоставлялось зародышевое развитие нескольких видов позвоночных животных, относящихся к разным классам (например, рыбы, черепахи, курицы и человека). Рисунок ясно показывает, что на ранних стадиях развития их эмбрионы настолько похожи друг на друга, что определить, кто кем в будущем станет, сможет только очень грамотный специалист. Начиная с Дарвина, это удивительное сходство зародышей рассматривается как доказательство общности происхождения позвоночных, то есть как одно из доказательств эволюции. В 1828 г., когда молодой биолог фон Бэр опубликовал свое открытие, таких выводов он не сделал. Но и самого открытия было достаточно, чтобы закрепить за ним славу одного из «отцов» современной эмбриологии.
Живой классик, от которого ждали веского и авторитетного слова, никак не мог уклониться от споров вокруг нашумевшей дарвиновской теории. Бэр долго отмалчивался, ссылаясь на то, что не хочется ему на старости лет лезть в это «осиное гнездо»{159}. Когда он наконец высказался, то, к разочарованию многих, его вердикт оказался отрицательным. Он не отметал с порога идею, что в живой природе происходит эволюция, но с объяснением, предложенным Дарвином, не согласился{160}. По его мнению, естественный отбор способен произвести какие-то мелкие изменения в строении организмов, но не более того. Бэр не мог примириться с тем, что дарвинизм отрицает существование в природе цели, заданной свыше, и его категорически не устраивала «случайность», на которой якобы основана теория Дарвина. Он называл дарвинизм интересной, но слабо обоснованной гипотезой, считая, что она нуждается в проверке. А идею о животном происхождении человека Бэр вообще расценил как «величайшее безумие».
Практически все контраргументы Бэра были теми же, что выдвигали против Дарвина и его западноевропейские критики эпохи «затмения». Некоторые из этих доводов вполне справедливы, другие объясняются резким различием в мировоззрении двух великих натуралистов. Бэр, сформировавшийся как ученый в годы юношества Дарвина, так и остался биологом первой половины XIX в., до гробовой доски не обратившимся в «новую веру». Он был, конечно, прав, выступая против безоглядного и безоговорочного принятия дарвинизма как окончательной теории, дающей ответы на все вопросы (мы знаем, что и сам Дарвин к своему детищу относился точно так же. Бэр прекрасно видел все его слабости и недостатки и, подобно любому серьезному ученому, ждал убедительных и прямых доказательств в пользу нового учения. Но в те годы их представить было некому ни в России, ни в любой другой стране мира.
Несмотря на критику дарвинизма, в ноябре 1867 г. Императорская Санкт-Петербургская академия наук избрала Дарвина своим иностранным членом. Нет, не за создание им эволюционной теории, как можно было бы подумать. Русские академики приняли в свой круг Дарвина как выдающегося ботаника и геолога{161}. Его взгляды на происхождение видов они предпочли не обсуждать.
Своеобразную позицию заняли несколько философствующих натуралистов и публицистов, имевших естественно-научное образование и потому способных рассуждать о дарвинизме с профессиональных позиций{162}. Почти все они придерживались почвеннических, славянофильских убеждений, что добавило в русские дебаты вокруг эволюционной теории особый мотив, которого не могло быть у европейских критиков эпохи «затмения».
Речь идет о не оконченном и по сей день старинном русском споре между западниками и славянофилами о судьбе и национальном своеобразии России. О нем написаны целые библиотеки, так что здесь я скажу лишь несколько слов. Названия этих течений русской мысли вполне говорящие. Две полярные точки зрения можно описать следующим образом.
Западники были убеждены в том, что настоящая история России начинается только с Петра Великого, а до него было беспросветное варварство и невежество. Они разделяли взгляд на деятельность Петра, высказанный Вольтером в его сочинении «Век Людовика XIV» (и повторяемый много кем еще на Западе): «Прежде его [Петра. –
Славянофилы возражали западникам, доказывая, что Россия имеет древнюю историю, а ее цивилизация и культура так самобытны и оригинальны, что она просто неспособна сделаться «еще одной» европейской страной. Петр своими радикальными реформами нарушил ее естественное развитие, внес хаос и разлад в общество, разделив его на тонкий слой европейски образованных «верхов» и огромную массу «низов», сохранивших практически средневековый уклад жизни. При этом славянофилы не отрицали преимуществ европейского просвещения и понимали, что назад в допетровскую Русь дороги уже нет. Они лишь настаивали, что наша страна не должна везде и во всем равняться на Запад и беспрекословно следовать урокам заграничных учителей.
Один из славянофилов, Николай Яковлевич Данилевский (1822–1885), подвел под эту теорию широкое историческое обоснование. Здесь-то он и схлестнулся с дарвинизмом. Я уже упоминал про трехтомный труд Данилевского, направленный против Дарвина. По образованию и профессии Николай Яковлевич был биологом, занимался преимущественно прикладными вопросами. Вместе с Карлом фон Бэром осуществил несколько экспедиций на Каспийское море, изучая там местные рыбные промыслы, а в конце жизни участвовал в борьбе с филлоксерой – опаснейшим насекомым-вредителем, грозившим уничтожить виноградники на юге России.
Сегодня Данилевского помнят в основном как автора книги «Россия и Европа», в которой он изложил свой оригинальный взгляд на историю. Европа и Россия (включая зарубежное славянство), по Данилевскому, – это две разные цивилизации, живущие и мыслящие по-разному. Расположенные в пространстве бок о бок, они разделены глубокой пропастью культурно, психологически, а также по религиозному признаку. При этом Европа была и остается враждебной русскому миру, что проявляется не только в военном, но и в идеологическом отношении. Болезнь России – «европейничанье», бездумное подражание западным соседям без понимания того, что взятые у них идеи могут быть пагубны для русской цивилизации. Дарвинизм – не исключение. В нем Данилевский увидел продукт английского национального характера, в котором преобладает «любовь к самодеятельности, ко всестороннему развитию личности, индивидуальности, которая проявляется в борьбе со всеми препятствиями… Борьба, свободное соперничество есть жизнь англичанина»{163}. Но, как известно, что русскому хорошо, то «немцу» смерть – и наоборот. В английском боксе соперники бьются один на один, а у нас выходят «драться на кулачки» целыми деревнями, стенка на стенку. Сплошной коллективизм. И парламентской борьбы в России нет – за ненадобностью. Коротко говоря, русский национальный характер совсем особый, нам дарвинизм не подходит, он – порождение чуждой цивилизации. Уже одно это должно было настраивать Данилевского против эволюционной теории, ведь, как он полагал, «борьба с Западом – единственно спасительное средство… для излечения наших русских культурных недугов»{164}. Простое заимствование чужих теорий, таких как дарвинизм, бессмысленно: на русской почве они не привьются по-настоящему и могут породить только нечто уродливое. В таком же духе высказывались и близкие Данилевскому мыслители: Достоевский, Страхов, Розанов. Но ни один из них не смог остановить победного шествия дарвиновской теории в России.
Как и в Англии, в Германии и во многих других странах, на защиту дарвинизма в нашей стране поднялись биологи молодого поколения. В гимназии они учились по учебнику Симашко, но, сев на университетскую скамью, открыли для себя совершенно другой мир. В России появились свои пылкие защитники и пропагандисты дарвинизма: орнитолог Михаил Мензбир, зоолог Владимир Шимкевич, физиолог растений Климент Тимирязев. Все они преподавали в университетах, блестяще читали лекции, издавали научно-популярные книги и статьи, участвовали в публичных диспутах. Особенную популярность завоевал Тимирязев, который был большим англофилом (его мать – англичанка) и не жалел усилий для насаждения учения Дарвина на российской почве. Он даже ухитрился навестить великого ученого в его сельском уединении, что было непростой задачей. В старости Дарвин сильно ограничил круг своего общения и весьма неохотно принимал посетителей. Историки биологии считают, что благодаря деятельности Тимирязева и других русских защитников дарвинизма его «затмение» в России проходило не так остро, как в Германии или Англии{165}.
Сам Дарвин едва ли подозревал, какие страсти кипят вокруг его теории в далекой северной стране, которую он, став после возвращения из кругосветного путешествия убежденным домоседом, так и не удосужился посетить. Но он внимательно следил за работами некоторых русских ученых, занимавшихся не пропагандой эволюционного учения, а его дальнейшим развитием и добившихся в этом больших, признанных во всем мире успехов.
Здесь я расскажу только о двух из них – братьях Ковалевских, Александре Онуфриевиче (1840–1901){166} и Владимире Онуфриевиче (1842–1883). Первый прославился своими исследованиями в области эмбриологии. В то время это была одна их самых передовых и популярных областей биологии, она входила в обязательный круг интересов продвинутой молодежи{167}. Явление зародышевого сходства, открытое фон Бэром, дарвинисты истолковывали не только как мощное доказательство реальности эволюции, но и как рабочий инструмент, помогающий выявить скрытые от глаз родственные связи между организмами. Если, скажем, человеческий эмбрион в своем развитии обязательно проходит «рыбью стадию» (у него не только тело рыбообразное, но даже жаберные щели имеются), то это не может быть простой случайностью или «игрой природы». Рыбы – наши очень отдаленные предки, и человеческий зародыш об этом «помнит».
Открытия Александра Ковалевского пролили новый свет на трудную проблему «переходных форм», связывающих между собой разные группы животных и растений непрерывной цепью родства. Такие формы должны были существовать в отдаленном прошлом. Если, конечно, Дарвин прав. Отсутствие подобных «бесчисленных связующих звеньев»{168} создало бы огромные трудности для его теории.
Многие думали, что отыскать такие переходные формы под силу только палеонтологам, напрямую работающим с давным-давно исчезнувшими организмами. Охотники за ископаемыми искали очень усердно, но почти ничего не находили. Кроме прославившегося на весь свет археоптерикса и нескольких менее разрекламированных кандидатов в «переходные формы», предъявить им было нечего. Сам Дарвин объяснял крайнюю редкость таких объектов неполнотой палеонтологической летописи, в которой сохраняется лишь мизерная часть существ, когда-то живших на Земле. Остатки громадного большинства полностью разрушаются силами природы, и об их существовании мы никогда ничего не узнаем. Но дарвиновское объяснение многим критикам казалось неубедительным.