Книги

Мертвый лев: Посмертная биография Дарвина и его идей

22
18
20
22
24
26
28
30

С точки зрения нигилизма и нигилистов все это – давно отжившие доктрины, архаичный и вредный хлам, одним словом – ничто.

Любое действие порождает противодействие. Русская словесность отреагировала на крайности нигилизма появлением нового жанра – антинигилистического романа. Он породил один шедевр мирового значения («Бесы» Ф. Достоевского), несколько крепко сделанных романов (Н. Лескова, А. Писемского), а также унылую череду конъюнктурных писаний, которые были быстро забыты. Авторы последних не скупились на штампы в отношении нигилистов: в бессмертную душу они не веруют, лягушек потрошат, устои семьи и общества не чтят, а девицы из нигилисток, страшно вымолвить, коротко стригутся и даже способны в мужской костюм обрядиться. Настоящего нигилиста можно узнать даже по обстановке, в которой он живет. В его комнате непременно есть «два человеческих скелета, карты с изображениями типов обезьян, анатомические рисунки и портреты Дарвина и Сеченова» (как писал некий Федор Ливанов). Впрочем, культ Дарвина со временем проник и в куда более респектабельные жилища, обитатели которых были далеки от всякой науки, но не могли позволить себе отстать от модных «веяний». Карандаш карикатуриста сохранил для нас память об этих «анонимных дарвинистах» последней четверти позапрошлого века (рис. 4.1).

Рис. 4.1. «Маленькая дарвинистка» (журнал «Живописное обозрение», № 13 за 1876 г.){156}. Подпись к рисунку гласила, что художник «как нельзя лучше подметил слабость некоторых молодых барынь рисоваться даже знанием дарвиновских идей. С этой целью сочинения Дарвина красуются иногда на видном месте в гостиной». Дочь передразнивает мать и оправдывается тем, что раз она «происходит от обезьяны», то имеет право обезьянничать

В общем, как писал в 1873 г. философ и критик Николай Страхов, книги Дарвина в России читаются не только учеными-биологами, но и «массой публики, людьми, питающими притязание на образованность и просвещение. ‹…› Нынешняя страсть к Дарвину, – заключал Страхов, – есть явление глубоко фальшивое, чрезвычайно уродливое»{157}. Это, конечно, оценка пристрастная и односторонняя. Но кому верить – Страхову или другому публицисту той эпохи, Константину Скальковскому, уверявшему своих читателей, что теорию Дарвина «теперь принимают почти все естествоиспытатели, кроме самых отсталых»{158}?

Рассуждая логически, последнее слово в спорах о дарвинизме должны были сказать профессиональные ученые, способные оценить эволюционную теорию с точки зрения ее научной обоснованности. Но, как и в Западной Европе, далеко не все отечественные биологи приняли теорию Дарвина.

Среди крупных специалистов в России выделялась гигантская фигура Карла фон Бэра (1792–1876) – одного из самых авторитетных натуралистов своей эпохи, мирового светила (без всяких кавычек). Его непререкаемый авторитет основывался прежде всего на сделанном им в молодости замечательном открытии, известном как закон зародышевого сходства. Любой, кто хорошо учился в средней школе, должен помнить рисунок в учебнике биологии, на котором сопоставлялось зародышевое развитие нескольких видов позвоночных животных, относящихся к разным классам (например, рыбы, черепахи, курицы и человека). Рисунок ясно показывает, что на ранних стадиях развития их эмбрионы настолько похожи друг на друга, что определить, кто кем в будущем станет, сможет только очень грамотный специалист. Начиная с Дарвина, это удивительное сходство зародышей рассматривается как доказательство общности происхождения позвоночных, то есть как одно из доказательств эволюции. В 1828 г., когда молодой биолог фон Бэр опубликовал свое открытие, таких выводов он не сделал. Но и самого открытия было достаточно, чтобы закрепить за ним славу одного из «отцов» современной эмбриологии.

Живой классик, от которого ждали веского и авторитетного слова, никак не мог уклониться от споров вокруг нашумевшей дарвиновской теории. Бэр долго отмалчивался, ссылаясь на то, что не хочется ему на старости лет лезть в это «осиное гнездо»{159}. Когда он наконец высказался, то, к разочарованию многих, его вердикт оказался отрицательным. Он не отметал с порога идею, что в живой природе происходит эволюция, но с объяснением, предложенным Дарвином, не согласился{160}. По его мнению, естественный отбор способен произвести какие-то мелкие изменения в строении организмов, но не более того. Бэр не мог примириться с тем, что дарвинизм отрицает существование в природе цели, заданной свыше, и его категорически не устраивала «случайность», на которой якобы основана теория Дарвина. Он называл дарвинизм интересной, но слабо обоснованной гипотезой, считая, что она нуждается в проверке. А идею о животном происхождении человека Бэр вообще расценил как «величайшее безумие».

Практически все контраргументы Бэра были теми же, что выдвигали против Дарвина и его западноевропейские критики эпохи «затмения». Некоторые из этих доводов вполне справедливы, другие объясняются резким различием в мировоззрении двух великих натуралистов. Бэр, сформировавшийся как ученый в годы юношества Дарвина, так и остался биологом первой половины XIX в., до гробовой доски не обратившимся в «новую веру». Он был, конечно, прав, выступая против безоглядного и безоговорочного принятия дарвинизма как окончательной теории, дающей ответы на все вопросы (мы знаем, что и сам Дарвин к своему детищу относился точно так же. Бэр прекрасно видел все его слабости и недостатки и, подобно любому серьезному ученому, ждал убедительных и прямых доказательств в пользу нового учения. Но в те годы их представить было некому ни в России, ни в любой другой стране мира.

Несмотря на критику дарвинизма, в ноябре 1867 г. Императорская Санкт-Петербургская академия наук избрала Дарвина своим иностранным членом. Нет, не за создание им эволюционной теории, как можно было бы подумать. Русские академики приняли в свой круг Дарвина как выдающегося ботаника и геолога{161}. Его взгляды на происхождение видов они предпочли не обсуждать.

Своеобразную позицию заняли несколько философствующих натуралистов и публицистов, имевших естественно-научное образование и потому способных рассуждать о дарвинизме с профессиональных позиций{162}. Почти все они придерживались почвеннических, славянофильских убеждений, что добавило в русские дебаты вокруг эволюционной теории особый мотив, которого не могло быть у европейских критиков эпохи «затмения».

Речь идет о не оконченном и по сей день старинном русском споре между западниками и славянофилами о судьбе и национальном своеобразии России. О нем написаны целые библиотеки, так что здесь я скажу лишь несколько слов. Названия этих течений русской мысли вполне говорящие. Две полярные точки зрения можно описать следующим образом.

Западники были убеждены в том, что настоящая история России начинается только с Петра Великого, а до него было беспросветное варварство и невежество. Они разделяли взгляд на деятельность Петра, высказанный Вольтером в его сочинении «Век Людовика XIV» (и повторяемый много кем еще на Западе): «Прежде его [Петра. – М. В.] Россия была пространною степью; русские не имели ни законов, ни благоустройства, ни просвещения и во всем походили на татар… Российская империя сделалась могущественною с тех пор, как Петр Великий преобразовал ее». Вольтеру вторил его русский современник литератор А. П. Сумароков: «До времен Петра Великого Россия не была просвещена ни ясным о вещах понятием, ни полезнейшими знаниями, ни глубоким учением, разум наш утопал во мраке невежества…» Почти все, что есть в стране хорошего и прогрессивного, взято из Европы.

Славянофилы возражали западникам, доказывая, что Россия имеет древнюю историю, а ее цивилизация и культура так самобытны и оригинальны, что она просто неспособна сделаться «еще одной» европейской страной. Петр своими радикальными реформами нарушил ее естественное развитие, внес хаос и разлад в общество, разделив его на тонкий слой европейски образованных «верхов» и огромную массу «низов», сохранивших практически средневековый уклад жизни. При этом славянофилы не отрицали преимуществ европейского просвещения и понимали, что назад в допетровскую Русь дороги уже нет. Они лишь настаивали, что наша страна не должна везде и во всем равняться на Запад и беспрекословно следовать урокам заграничных учителей.

Один из славянофилов, Николай Яковлевич Данилевский (1822–1885), подвел под эту теорию широкое историческое обоснование. Здесь-то он и схлестнулся с дарвинизмом. Я уже упоминал про трехтомный труд Данилевского, направленный против Дарвина. По образованию и профессии Николай Яковлевич был биологом, занимался преимущественно прикладными вопросами. Вместе с Карлом фон Бэром осуществил несколько экспедиций на Каспийское море, изучая там местные рыбные промыслы, а в конце жизни участвовал в борьбе с филлоксерой – опаснейшим насекомым-вредителем, грозившим уничтожить виноградники на юге России.

Сегодня Данилевского помнят в основном как автора книги «Россия и Европа», в которой он изложил свой оригинальный взгляд на историю. Европа и Россия (включая зарубежное славянство), по Данилевскому, – это две разные цивилизации, живущие и мыслящие по-разному. Расположенные в пространстве бок о бок, они разделены глубокой пропастью культурно, психологически, а также по религиозному признаку. При этом Европа была и остается враждебной русскому миру, что проявляется не только в военном, но и в идеологическом отношении. Болезнь России – «европейничанье», бездумное подражание западным соседям без понимания того, что взятые у них идеи могут быть пагубны для русской цивилизации. Дарвинизм – не исключение. В нем Данилевский увидел продукт английского национального характера, в котором преобладает «любовь к самодеятельности, ко всестороннему развитию личности, индивидуальности, которая проявляется в борьбе со всеми препятствиями… Борьба, свободное соперничество есть жизнь англичанина»{163}. Но, как известно, что русскому хорошо, то «немцу» смерть – и наоборот. В английском боксе соперники бьются один на один, а у нас выходят «драться на кулачки» целыми деревнями, стенка на стенку. Сплошной коллективизм. И парламентской борьбы в России нет – за ненадобностью. Коротко говоря, русский национальный характер совсем особый, нам дарвинизм не подходит, он – порождение чуждой цивилизации. Уже одно это должно было настраивать Данилевского против эволюционной теории, ведь, как он полагал, «борьба с Западом – единственно спасительное средство… для излечения наших русских культурных недугов»{164}. Простое заимствование чужих теорий, таких как дарвинизм, бессмысленно: на русской почве они не привьются по-настоящему и могут породить только нечто уродливое. В таком же духе высказывались и близкие Данилевскому мыслители: Достоевский, Страхов, Розанов. Но ни один из них не смог остановить победного шествия дарвиновской теории в России.

Как и в Англии, в Германии и во многих других странах, на защиту дарвинизма в нашей стране поднялись биологи молодого поколения. В гимназии они учились по учебнику Симашко, но, сев на университетскую скамью, открыли для себя совершенно другой мир. В России появились свои пылкие защитники и пропагандисты дарвинизма: орнитолог Михаил Мензбир, зоолог Владимир Шимкевич, физиолог растений Климент Тимирязев. Все они преподавали в университетах, блестяще читали лекции, издавали научно-популярные книги и статьи, участвовали в публичных диспутах. Особенную популярность завоевал Тимирязев, который был большим англофилом (его мать – англичанка) и не жалел усилий для насаждения учения Дарвина на российской почве. Он даже ухитрился навестить великого ученого в его сельском уединении, что было непростой задачей. В старости Дарвин сильно ограничил круг своего общения и весьма неохотно принимал посетителей. Историки биологии считают, что благодаря деятельности Тимирязева и других русских защитников дарвинизма его «затмение» в России проходило не так остро, как в Германии или Англии{165}.

Сам Дарвин едва ли подозревал, какие страсти кипят вокруг его теории в далекой северной стране, которую он, став после возвращения из кругосветного путешествия убежденным домоседом, так и не удосужился посетить. Но он внимательно следил за работами некоторых русских ученых, занимавшихся не пропагандой эволюционного учения, а его дальнейшим развитием и добившихся в этом больших, признанных во всем мире успехов.

Здесь я расскажу только о двух из них – братьях Ковалевских, Александре Онуфриевиче (1840–1901){166} и Владимире Онуфриевиче (1842–1883). Первый прославился своими исследованиями в области эмбриологии. В то время это была одна их самых передовых и популярных областей биологии, она входила в обязательный круг интересов продвинутой молодежи{167}. Явление зародышевого сходства, открытое фон Бэром, дарвинисты истолковывали не только как мощное доказательство реальности эволюции, но и как рабочий инструмент, помогающий выявить скрытые от глаз родственные связи между организмами. Если, скажем, человеческий эмбрион в своем развитии обязательно проходит «рыбью стадию» (у него не только тело рыбообразное, но даже жаберные щели имеются), то это не может быть простой случайностью или «игрой природы». Рыбы – наши очень отдаленные предки, и человеческий зародыш об этом «помнит».

Открытия Александра Ковалевского пролили новый свет на трудную проблему «переходных форм», связывающих между собой разные группы животных и растений непрерывной цепью родства. Такие формы должны были существовать в отдаленном прошлом. Если, конечно, Дарвин прав. Отсутствие подобных «бесчисленных связующих звеньев»{168} создало бы огромные трудности для его теории.

Многие думали, что отыскать такие переходные формы под силу только палеонтологам, напрямую работающим с давным-давно исчезнувшими организмами. Охотники за ископаемыми искали очень усердно, но почти ничего не находили. Кроме прославившегося на весь свет археоптерикса и нескольких менее разрекламированных кандидатов в «переходные формы», предъявить им было нечего. Сам Дарвин объяснял крайнюю редкость таких объектов неполнотой палеонтологической летописи, в которой сохраняется лишь мизерная часть существ, когда-то живших на Земле. Остатки громадного большинства полностью разрушаются силами природы, и об их существовании мы никогда ничего не узнаем. Но дарвиновское объяснение многим критикам казалось неубедительным.