— Адриенна, быстрее.
— Нет, вы меня дослушайте. Я набрала номер, мне ответили сначала, что…
— Адриенна! Говорите сразу!
Адриенна продолжает свой подробный рассказ, и тогда папа швыряет что-нибудь на стол и кричит:
— К чертовой матери! Так работать невозможно!
Адриенна, рыдая, уходит.
Папа идет домой и за обедом рассказывает бабушке о случившемся. Бабушка бросается к телефону: «Адриенна Сергеевна, родная, ну вы же его знаете. Он же вас любит…»
Это продолжалось бесконечно. Он кричал, но кричал не как начальник. Так орут в семье на своих близких. Поэтому ссоры быстро забывались.
Через несколько лет после того, как его помощниц не стало, папа с Борисом Поюровским организовали в Доме актера трогательный вечер в память Адриенны Сергеевны и Галины Викторовны. Никто не мог припомнить, чтобы где-то устраивали подобное в честь умерших сотрудниц.
Папу знал весь театральный мир. Он был известен также в литературных и научных кругах, Да и не только в них. Знакомые были в продуктовых и промтоварных магазинах, в аптеках. В условиях дефицита он мог достать все. Причем себе почти ничего не приобретал. Разве что галстуки. Когда он садился есть, вечно заляпывал галстук, и приходилось покупать новый.
До сих пор помню большой магазин одежды по дороге на Каширку, директором которого был некий Эдуард Григорьевич, Папа привозил меня туда одеваться. Из всех подсобок выглядывали люди и радостно бросались помогать: «Александр Моисеевич, что Маргарите нужно? Платье? Туфли?»
Такая же картина наблюдалась в отделе заказов «Елисеевского» — все старались ему угодить. И он при этом чувствовал себя абсолютно комфортно.
Он никогда ни о ком не забывал: доставал костюмы, лекарства, продукты. Перед любым праздником отправлялся в подшефный совхоз, закупал цветы и развозил их по множеству адресов, Приезжал, целовал руку, дарил букет, произносил какие-то нежные слова — и эта его галантность была дороже любого подарка.
Поразительно, но папу любили и в райкоме, и в горкоме партии. Хотя почти после каждого «капустника» его вызывали «на ковер». «Капустники» были одной из немногих форм, позволявших тогда говорить правду или хотя бы намекать на нее. Начинались они в 12 часов ночи. Подразумевалось, что в это время, после спектаклей, собирается только актерская аудитория, хотя приходила вся культурная элита
Папу невозможно было наказать по партийной линии (он всю жизнь оставался беспартийным, в связи с чем любил говорить: «Я не большевик, я сочувствующий»). Наверное, многое сходило ему с рук, потому что он не принимал героической позы. Партийных боссов подкупали его наивность и обаяние. На такое, к сожалению, не способна была я. Мне казалось, надо обязательно демонстрировать свое несогласие, решительно бороться за правду и справедливость. У меня вечно были конфликты с начальством, и я считала, что я — молодец, а вот папа… И только с годами поняла, насколько мудрее и результативнее действовал он.
Папа никогда не забывал о своей национальности. С гордостью рассказывал, что в детстве благодаря ей имел даже некоторые привилегии: поступив в гимназию по введенной тогда квоте, он, на зависть большинству одноклассников, не посещал уроки Закона Божьего. После революции евреев не притесняли, и национальность стала дома предметом для шуток: папа называл себя Айзеком Мойшевичем и с удовольствием произносил единственное известное ему еврейское ругательство.
Внешность папы, особенно в молодости, была вполне русской, так что с бытовым антисемитизмом ему вряд ли приходилось часто сталкиваться. Все изменилось после войны, когда разогнали Еврейский антифашистский комитет, закрыли Еврейский театр и убили Соломона Михоэлса. Естественно, в эти годы папа ощущал себя так же, как и миллионы других евреев.
В 1958 году он сделал все мыслимое и немыслимое, чтобы мою младшую сестру Зину в паспорте записали русской, по национальности матери. Сложность состояла в том, что метрику надо было добывать в Фергане, где в эвакуации родилась Зина и где после родов умерла мама.
Тем не менее в семье этой теме уделялось мало внимания. Даже то, что меня не приняли в институт из-за еврейской фамилии, не стало поводом для возмущения. К зигзагам в линии партии папа примерялся, как к новым обстоятельствам.
Иногда он смеялся: «Чем евреям плохо? Вот вчера у меня был вечер — ну, одни евреи пришли. Все директора театров — евреи».