Как может Диотима допускать столь сильную формулировку, как «бренный вздор»? Утверждение о бессмыслице смертного противоречит обыденным представлениям античного мира, где детская смертность была неумолимым фактом, а следовательно, всем надлежало вступать в брак и вносить свой вклад в воспроизводство населения. Рождение смертных детей было особенным и высоко ценимым достижением. Безусловно, от мужчины ожидалось, что он будет проявлять самоконтроль и не станет чрезмерно увлекаться сексуальными связями — слишком частый секс, утверждали врачи, истощает жизненный дух мужчины. Однако ни один мужчина в античном мире не должен был отказываться от брачного ложа — размножение являлось важным делом вне зависимости от того, сопровождалось ли оно эротическим возбуждением или нет.
Репродуктивный императив оставался действенным на протяжении почти тысячелетия после эпохи Платона, когда Средиземное море стало внутренним водоемом Римской империи, протянувшей свои щупальца во всех направлениях. В Риме, как и в античной Греции, брак и деторождение считались важнейшими социальными обязательствами. Основания для заключения браков обычно были далеки от нежных чувств, однако предполагалось, что матримониальные союзы будут стабильными, счастливыми, гармоничными, мирными и, конечно же, наполненными любовью. Вот как поэт Лукреций описывал чувства скорбящих, собравшихся, чтобы почтить память недавно умершего отца семейства:
Нет, никогда ни твой радостный дом, ни жена дорогая
Больше не примут тебя, не сбегутся и милые дети
Наперерыв целовать и наполнить отрадою сердце.
Не в состоянии ты уже больше способствовать благу
И процветанью родных. Погубил, о несчастный! — взывают —
Этот единственный день злополучный все радости жизни![58]
Должно быть, перед нами изображение типичных эмоций — потому они и уместны для стоической насмешки Лукреция: мертвый, констатировал поэт, вообще не способен что-либо чувствовать.
Христианство, к III веку значительно проникшее в римское общество, не столько перевернуло эти древние ценности с ног на голову, сколько подчинило их высшей и абсолютно трансцендентной любви, пусть и не той, которую обещала Диотима. На деле, место Эрота Диотимы занял Христос, ибо, согласно представлениям значительной части христианских мыслителей, именно Христос был посредником в восхождении влюбленного к бессмертию.
Первоначально, в условиях спорадических преследований, многие христиане видели в мученичестве способ идти по стопам Христа и достичь вечной жизни. Трансцендентные возможности мученичества можно наглядно продемонстрировать на примере святой Перпетуи. Примерно в 200 году, будучи молодой матерью, недавно принявшей христианство и оказавшейся в лапах имперской власти, она описала свой опыт в ожидании казни. Отец, пришедший к ней в тюрьму, отчаянно пытался убедить ее отречься: «Подумай о братьях своих, подумай о матери своей и ее сестре, подумай о сыне своем [грудном младенце], который не сможет жить без тебя»[59]. Но взор Перпетуи был устремлен к небу — фактически она провидела лестницу любви, которая — в отличие от представлений Диотимы — была узкой и усеянной острыми «мечами, копьями, крюками, ножами и кинжалами, так что если кто-нибудь поднимался по ней неосторожно или [не смотрел] вверх, его разрывало на куски и плоть его цеплялась за железное оружие». Однако Перпетуя действительно непрерывно «смотрела вверх» и карабкалась по лестнице «во имя Иисуса Христа». Наверху, по ее утверждению, она увидела «огромный сад и седовласого мужчину… в одежде пастуха, крупного телосложения, доящего овец». Это и был Христос, чьи белые волосы напоминали строки из Откровения Иоанна Богослова (1: 13–14): «Видел я подобного Сыну Человеческому… глава Его и волосы белы, как белая волна, как убеленные снегом». Он дал Перпетуе попробовать немного вкусного сыра, а тысячи одетых в белое людей благословляли ее. Вскоре после этого видения «по воле Бога» Перпетуя сообщила, что ее ребенка больше не требуется кормить грудью, так что она может оставить его.
В видéнии Перпетуи слились Лестница Иакова, по которой ангелы «восходили и нисходили» (Быт. 28: 12), и лестница любви Диотимы. Однако новым здесь было то мучительное эмоциональное страдание, которое влекло за собой восхождение, оказывавшееся опасным, но в конечном счете дарившее экстаз. Лестница Иакова не требовала никаких усилий: ангелы легко перемещались по ней вверх и вниз. Гипотетический влюбленный Диотимы, взбирающийся по лестнице, также без проблем оставлял исходное «прекрасное тело» вместе с другими призраками земного существования. Восхождение же Перпетуи было не столь беззаботным: режущие орудия на лестнице символизировали ее физическую и психическую боль, даже несмотря на то что она неустанно смотрела вверх.
Перпетуя понимала, что оставляет позади не только семью и материнство, столь важные для самой идентичности римской матроны, но и свой гендер: в видéнии она оказывается на арене, где дикие звери должны разорвать ее на части — «и я была раздета догола, и я стала мужчиной». В мужском обличье ей пришлось сражаться с «неким египтянином, ужасным на вид», и когда она одержала верх над противником, римская толпа приветствовала ее как победительницу, после чего она «с триумфом направилась к Вратам жизни[60]», а потом проснулась. Однако анонимному современнику, который включил «дневник» Перпетуи в рассказ о ее мученичестве, вероятно, было неловко от намека на гендерную трансформацию, поскольку автор жития сообщает, что, когда наступил день ее мученичества и все заключенные радостно направились в амфитеатр, «Перпетуя последовала за ними с сияющим лицом и спокойным шагом как жена Христа и возлюбленная Бога».
Поколение спустя, когда христианство начало проникать в самые далекие уголки империи, а гонения подходили к концу, начал возникать новый вид мученичества — девственность. Даже в контексте раннего христианства это было чем-то вроде аномалии. Христианство так и не смогло полностью отречься от материального мира и человеческого тела, ведь оно основывалось на идее божества, ставшего плотью, Господа, который в достаточной мере проявлял заботу о соединении людей, превратив воду в вино и сообщив своим ученикам, что хлеб и вино на обеденном столе суть тело его и кровь. Но в то же время Христос страдал на кресте, и физическое самоотречение постепенно стало рассматриваться (по меньшей мере влиятельными священнослужителями и их аудиторией) как лучший способ жить христианской жизнью. Священник и комментатор Библии Ориген (ум. в 253 году) хорошо знал «Пир» Платона и сам был платоником, однако высмеял платоновскую дискуссию об Эроте, которая, по его утверждению, велась устами, наполненными яствами и вином. В комментарии к библейской Песни песней Ориген отделил плотскую любовь от духовной, полностью пропустив первую ступень лестницы Диотимы. «Внутренний человек», чья душа обитала не в этом мире, несмотря на приземленность его тела, был ведом любовью «с земли на заоблачные высоты небес»[61]. Внутренний человек не из тех, кто «бросается в плотские грехи и спускается по крутым склонам нескромности». Ориген и многие другие христиане стали рассматривать девственность как узел, связующий небо с землей. Первая ступень Диотимы — любовь к прекрасному телу — для них была еще хуже, чем ошибка: «Если вы любите плоть, вы не приобретете духовной любви». У христиан наподобие Оригена не было ни малейшего шанса летать над городом, как Шагал и его Белла, в экстатическом поцелуе с другим человеком. Не удивительно, что Ориген истолковал Песнь песней в духовном ключе: подобно иудейским экзегетам, понимавшим ее как диалог между Богом и Израилем, Ориген превратил эту книгу Библии в любовный дуэт Христа и его Церкви, Слова и человеческой души.
Когда Римская империя официально приняла христианство в конце IV века, самопожертвование мучеников утратило актуальность. Однако побуждение следовать по стопам страстей Христовых привело к появлению новых религиозных движений, практикующих молитвы и лишения. Сначала это были отшельники, проводившие время в уединении или почти без связи с внешним миром, а затем и монахи, жившие общинами. Монастыри управлялись различными правилами и обычаями: Устав св. Бенедикта, повсеместно принятый в западном мире после 800 года, задавал общую структуру, которую каждый монастырь затем интерпретировал в соответствии со своими потребностями, занятиями и устремлениями. Учитывая огромный престиж и влиятельность, которыми монастыри обладали в средневековой Европе, бенедиктинский устав можно в целом считать пробным камнем для всей европейской цивилизации. Вот почему важно, что трансцендентные возможности пусть и были не очень явно выражены в этом документе, но все же там присутствовали. Они обнаруживаются в неожиданном разделе «О смирении», вдохновленном переворачивающим здравый смысл с ног на голову утверждением Писания, что «всякий возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лк 18: 14). Св. Бенедикт писал: «Если хотите достигнуть самых последних вершин смирения и скоро взойти на ту небесную высоту, на которую восходят смирением в настоящей жизни, делами нашего восхождения надобно воздвигнуть ту лестницу, которую во сне видел Иаков» (VII, 5–6[62]). Монахи и монахини поднимались по этой лестнице, последовательно отрицая собственную волю и заменяя ее послушанием уставу, аббату (настоятелю монастыря) и Богу. Эмоцией, движущей этим восхождением, у Бенедикта первоначально оказывается не любовь, а страх. Согласно христианским представлениям, человечество отвернулось от любви к Богу, когда Адам и Ева оказались изгнаны из рая. Поэтому монахи и монахини, совершая восхождение, должны были в первую очередь опасаться Божьего гнева. Однако, по мере того как они поднимались по ступеням лестницы, к страху присоединялись другие чувства — страдание, надежда, вина, низкая самооценка, — пока наконец на самой вершине они не достигали «Божьей любящей доброты, ведь любовь, став совершенной, изгоняет страх» (Ин. 1, 4: 18). И вот теперь всяческое послушание, первоначально совершавшееся из страха, практикуется «без всякого труда, как бы естественно; не по страху геенны, а по любви ко Христу» (VII, 67–69). Таким образом, от монаха ожидалось совершение эмоциональной трансформации.
Божественная любовь
В Уставе св. Бенедикта «любовь Христова» противопоставлялась эротической любви. Цистерцианцы — монахи-бенедиктинцы, создавшие особый орден, который процветал в XII веке и в дальнейшем, — одними из первых наполнили религиозную любовь пикантными флюидами и яростным жаром плоти, превратив восхождение к Богу в эротический опыт. Это, несомненно, связано с неприятием цистерцианцами прежде широко распространенной практики «жертвоприношения», когда родители отдавали своих детей для монашеской жизни. Цистерцианцы, напротив, вступали в многочисленные монастыри своего ордена зрелыми мужчинами, закаленными в светских делах и знакомыми с эротическими соблазнами и возможностями этого мира. Они изведали (и знали соответствующую литературу) чувство сексуального желания, жгучей страсти и любви-одержимости, которая станет главной темой главы 4.
Цистерцианский аббат св. Бернар Клервоский (ум. в 1153 году), один из самых влиятельных людей того времени, в своих толкованиях Песни песней использовал этот библейский текст для прославления радостей и чувственных удовольствий потустороннего мира. Взяв за исходную точку идею, что в Песни песней воспевается любовь между Богом и душой, Бернар наделил последнюю эмоциональной чувствительностью тела, желанием и тоской.
Побуждаемая сначала страхом (как и в бенедиктинском уставе), этим «ключом зажигания» заглохнувшего духа, душа преодолевает свою дезориентирующую любовь к себе и миру. Она жаждет обещанного в первой же строке Песни песен: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих!» (I, 2)[63]. Но не стоит торопиться, предостерегает душу Бернар: хоть ты и «невеста» из Песни песней, ты лишь в самом начале пути и еще не можешь устремляться столь высоко. Лестница Диотимы необходимо подразумевала череду прозрений о природе красоты; лестница Перпетуи была настолько полна опасностей, что требовала полного сосредоточения на цели — у Бернара же восхождение, напротив, требует умерщвления плоти в соответствии с бенедиктинским уставом. Готовясь к поцелую Жениха, следует начинать буквально с самого низа — с горьких рыданий, глубоких вздохов и слез раскаяния. Затем «пади ниц на землю, обхвати ноги [Христа], усыпай их поцелуями, окропи их своими слезами и так омой не их, а себя… Но даже тогда ты не можешь осмелиться поднять лицо, покрытое стыдом и горем, пока не услышишь вердикт: „Прощаются тебе грехи“ (Лк 7: 48)» (I, 17). И даже после этого еще предстоит многое сделать: следует продолжать восхождение, совершая добрые дела, и тогда можно будет поцеловать руку Христа — момент для поцелуя в уста еще не наступил. И лишь в самом конце восхождения наступает готовность к «безграничной радости» — поцелую в уста, тому моменту, когда Господь открывает себя душе (I, 20).
Таким образом, стремление к трансцендентности — не для слабых сердец. Однако в результате оно наделяет нас блаженной плодовитостью, ибо «поцелуй уст» обладает таким могуществом, что, «как только невеста получает его, она тут же зачинает, и груди ее округляются от плодовитости зачатия». Бернар напоминает своим собратьям-монахам, что время от времени они сами переживали это чувство: духовно измученные и испытывающие жажду, они чувствуют, приближаясь к алтарю, как Божья благодать орошает их «сухие и чуть теплые» сердца. «Молоко сладостной плодовитости», которое изливается из них, гораздо чудеснее — и действует куда дольше, — чем блеклые удовольствия «чувственных страстей», которые неизбежно кончаются вместе со смертью (I, 58, 60).