— Не говорил, куда дел шампур?
— Не говорил. Может быть, так и валяется где-то рядом с кострищем. Я не знаю.
— Понятно… Что ж, можете идти. Если вы будете нужны, мы с вами свяжемся, Вячеслав Станиславович.
— Но вы что-то сделаете?
— Не беспокойтесь. Идите. Оставьте это нам.
На следующий день Бойко пришел в университет. Он был спокоен и собран, разговаривал и даже шутил. «Что ж, — подумал Мельник, — значит, решение было неверным.
Придется держать его мысли в кулаке и ждать, когда он слетит с катушек. И пусть это кончится тем, чем кончится».
Но после обеда появилась полиция. Мельник видел арест глазами Бойко и чувствовал его ужас. Тело было найдено, вина Бойко могла быть доказана: полиция обнаружила шампур с отпечатками его пальцев и кровью девушки. Мельник ушел из головы Бойко и почувствовал облегчение. Чужой разум, притуплявший его чувства на протяжении нескольких дней, тяготил его, словно был ядром на ноге каторжанина.
Саша стояла у окна и смотрела на улицу. Она всегда была маленькой и хрупкой, но за последнее время похудела еще больше. Руки ее стали почти прозрачными, плечи — острыми, как у подростка. Волосы у Саши были длинные и невесомые, как легчайший шелк. От природы они обладали тем невзрачным светло-русым цветом, который большинство женщин предпочитает сменить, но Саша никогда их не перекрашивала.
Черты ее лица были невыразительны, полустерты и будто размыты — Мельник знал их наизусть, ей не было нужды оборачиваться. Он хорошо помнил небольшой аккуратный нос, невысокий лоб с едва заметными дымчатыми бровями, бледные губы, не узкие, но и не пухлые, и светло-серые глаза того неясного цвета, какого бывает осенью затянутое облаками небо.
На ней было узкое платье стального цвета, перехваченное по талии тонким поясом, и благодаря платью и своей болезненной худобе Саша казалось иглой, воткнутой в плотное пространство комнаты как в игольницу — чтобы не потерялась.
Одна ее рука касалась заброшенной деревянной рамы для росписи по шелку. До болезни Саша часто рисовала, а теперь тяжелый запах резинового клея, прежде такой отчетливый, выветрился из комнаты. Другой рукой Саша рассеянно поглаживала Черепашку, сидевшую на окне. Кошка выглядела плохо. Ее трехцветная шерсть потеряла свой блеск и торчала клоками, голова была безвольно опущена, хвост свисал с подоконника, как флаг в безветренную погоду. На прикосновения невесомой хозяйской руки Черепашка почти не реагировала.
— Я думал о тебе, — сказал Мельник.
Саша не ответила. За окном волновались, как море, тонкие плети березы, и комнату заполнял нежный, золотисто-зеленый свет. В этих отсветах Саша казалась ненастоящей, нездешней и очень далекой.
Раньше она радовалась приходу Мельника. Он тогда был холоден, избегал объятий и откровенных взглядов, изо всех сил старался держаться от Саши подальше, но совсем не видеть ее не мог.
Мельник очень долго не хотел признаваться себе в том, что любит ее. Это продолжалось до тех пор, пока врач не сказал им, что шансов на выздоровление мало, и ему стало страшно. Мысль о жизни, в которой нет Саши, причинила ему невыносимую боль.
В тот день, когда ей сделали первую операцию на сердце, Мельник долго не мог заснуть, а когда погрузился наконец в тяжелую полудремоту, из которой то и дело выныривал в холодную пасмурную реальность, увидел сон. Во сне он был в операционной, и Саша лежала там, как будто уже очнулась от наркоза. Мельник видел начало бордового шва, уходящего под больничную рубашку у нее на груди. Он подошел и взял ее за руку. Рука оказалась ледяной, потому что в операционной было холодно. Иней застыл на высоких медицинских шкафах, на кафельной плитке, покрывающей стены, на огромном операционном светильнике, на блестящих хирургических инструментах, которые лежали в белом, изогнутом, как почка, лотке. Мельник поднял ее руку к своему лицу, чтобы согреть дыханием, и случайно коснулся губами прохладной Сашиной ладони. Он проснулся, все еще ощущая аромат ее кожи, и впервые в жизни понял, что хочет дотронуться до нее.
Но было поздно. Саша погрузилась в безразличие и, кажется, приняла болезнь как должное. Теперь она не ждала его прикосновений.
— Твои родители говорят, ты отказываешься от повторной операции, — сказал Мельник. — Почему?
— А есть ли в ней смысл?