Вокруг задернули занавески, и около моей койки собралась небольшая толпа любопытствующих медиков. Мне показалось, что моя личная неприятность представляет для них некое захватывающее зрелище. Заправлял всем один хирург, и он быстро вынул старый катетер, что оказалось совсем не больно.
Я с дрожью ждал, что будет дальше, но тут он достал большое белое полотнище шириной около метра с дыркой посередке сантиметра в три и накрыл меня им с ног до головы. Кажется, я еще никогда не чувствовал себя столь бесстыдно обнаженным. Сестра взяла инструмент, похожий на штангенциркуль, и измерила то, что торчало через эту дырку. А потом наступил анекдотический момент, когда она сказала: «Думаю, нужно взять трубку потоньше. Он не очень большой, правда?»
Как я понимаю, она говорила о ширине мочевыводящего канала и ни о чем другом, но я тем не менее чувствовал себя весьма неловко. Толпу попросили разойтись, и мы остались вдвоем с хирургом. Он вколол местную анестезию, что было совсем не больно, и после этого ввел новый катетер, нисколько меня не потревожив. Это был не первый случай, когда мои страхи оказались беспочвенны.
Большую часть времени я лежал, окуклившись в собственном мирке, не имея возможности много говорить, но слыша все, что происходило вокруг. Я понял: все медсестры (да и врачи тоже) убеждены, что, закрыв глаза, пациент гарантированно отключается. Когда у вас глаза закрыты, о вас будут говорить так, будто вас здесь нет. Это, конечно, можно понять, но все-таки это досаждало. Зато удовлетворяло любопытство – я лежал там час за часом, не спя и не бодрствуя, но слыша все, что говорилось вокруг. В первое же утро один из врачей рассказывал ассистентам о моей операции. Он смачно описывал все неаппетитные подробности, совершенно игнорируя то, что я мог слышать каждое его слово. В мгновение ока мой статус был изменен с положения субъекта на положение объекта.
Раз за разом я отмечал, что слова, сказанные мне в лицо, прямо противоречили тому, что я услышу всего несколько секунд спустя, когда все будут думать, что я сплю. Скажем, санитар сообщает, что я могу просить столько обезболивающего, сколько пожелаю. Но вот я закрываю глаза, и он, обращаясь к напарнику, говорит: «У этого пациента психоз насчет боли, и чем больше давать ему обезболивающего, тем больше он будет требовать».
Конечно же, он был прав. Боль – моя давняя проблема. Слабые боли я чувствую постоянно, а острые – довольно часто, и я ненавижу эти ощущения. Я знаю, что такое власть боли, лишающая тебя силы, знаю, как трудно ей противостоять, насколько она выматывает.
Говорят, выходцы из Нортумберленда способны на стоические подвиги, они несут боль с достоинством, а что я? Жалкий южный неженка, которому не по плечу такие испытания.
Самые тяжелые моменты (это было и в Ньюкасле, и в Нью-Йорке) – когда меняют твое положение в постели. При этом боль пронизывает все тело, как от удара током. Впрочем, с болью дело обстоит так, как и с прочими радостями онкологии. Страх всегда тяжелее, чем реальность, и каждый раз, когда тебе удается его победить, и твое тело, и твой дух обретают новые силы. Я и сейчас ненавижу боль, но уже научился ее терпеть в той мере, в какой это мне и не снилось всего три года назад. Зато теперь несравненно сильнее стало мое сострадание к любому, испытывающему серьезную боль. Вот как меняет людей раковая опухоль.
Медсестры в этом отделении сильные, решительные и упрямые. Все свободное время они болтают между собой, часто затрагивают финансовые вопросы, обсуждая, скажем, скандал с зарплатой Уэйна Руни (эта история тогда была у всех на устах). Мне всегда было ясно, что чрезмерное различие в доходах вносит излишнее напряжение в социальную жизнь. Трудно не испытывать симпатию к этим людям. Эти медсестры отрабатывают двенадцатичасовые смены, выхаживая тяжелобольных. Они все время работают на том пороге, который отделяет жизнь от смерти, и при этом получают какие-то жалкие тридцать три тысячи фунтов в год, а это, извините, вовсе не сто восемьдесят тысяч в неделю.
Короче, днями здесь было не скучно, но вот ночи – те представляли настоящее испытание. Ночью я оставался вообще без какой-либо защиты, зону комфорта нельзя было обеспечить ни снотворным, ни транквилизаторами, ни алкоголем, ни беседами с друзьями или партнерами.
Ночью человек полностью обнажен, ему некуда спрятаться. Из меня торчали три дренажа, трубка для кормления, трубка в носу, кислородная маска на лице и множество других приспособлений. Все тело ныло, и я почти не мог двигаться. Когда наступала ночь, меня укладывали в полусидячее положение, и вот так я сидел до утра, не имея возможности сменить позу. Пару часов удавалось подремать, а остальное время я ждал рассвета, поскольку в 5:30 начинался новый цикл обследований.
Самой тяжелой была первая ночь. Вряд ли мне удалось поспать хотя бы минуту, сердце у меня отчаянно колотилось, а страх в любой момент был готов вылезти изо всех углов. Я боялся, что у меня не хватит ни сил, ни мужества, чтобы пройти через все это.
Эта ночь и последовавшая за ней были особенно тяжки из-за непрерывных галлюцинаций. Даже без морфия мой разум отказывался мне подчиняться. Стоило только закрыть глаза, и внутри головы возникали самые странные и непонятные образы. Они крутились в непрерывном завораживающем вихре, так что с открытыми глазами я чувствовал себя в большей безопасности, чем с закрытыми. Сначала эти картинки были черными, потом постепенно они стали белыми и наконец цветными, но ни на минуту не переставали бередить мою душу. Опереться было не на что.
После того как кончилось действие наркоза, я начал принимать морфий, и стало еще хуже. Я оказался в мире оживших кошмаров, не имея возможности ни позвать на помощь, ни поднять тревогу, ни даже пошевелиться. Моя кровать не хотела стоять на месте, она крутилась, и я видел мир во все новых перспективах, под новыми углами, в новых измерениях.
Всю жизнь я доверял своему разуму, знал, что уж он-то меня не подведет, но тут он вырвался из-под моей власти, почувствовав вкус наркотиков и поддавшись усталости. Через какое-то время я отказался от морфия, считая, что физическая боль лучше, чем умственное расстройство.
После двух дней в реанимации я вернулся в блок 36 и получил койку в отделении для тяжелобольных. Мне казалось, что я вернулся домой. Сестры уже знали меня по имени, и здесь я чувствовал себя в безопасности. Скоро меня включили в общую рутину регулярных процедур.
Сестра будила меня в половине шестого, у меня брали анализы, а потом пересаживали в кресло. В первые несколько дней меня сначала мыли, а потом я сидел, набираясь сил, пока не появлялись Луиза и другие физиотерапевты.
Прошло не так уж много времени, и я уже ходил по коридорам больницы, прямо как в Нью-Йорке. Однако здесь, в отличие от Нью-Йорка, люди улыбались друг другу, шутили – в общем, держали себя в руках, не поддаваясь боли. Здесь обитал поистине британский дух.
После прогулки я сидел на кровати, читая со скоростью где-то страница в час и поджидая гостей. В те первые дни это неизменно была Гейл. Сначала мы с ней безудержно смеялись, ведь быть живым – это было так приятно. Однако спустя некоторое время я стал куда менее привлекательным пациентом. И Гейл все это терпела – святая женщина.
Вечерами я читал и смотрел телевизор, откладывая ночь, насколько это было возможно. Дни тянулись медленно, но все-таки они проходили – один за другим. Зашел Аластер Кемпбелл и привел с собой Брендана Фостера, спортсмена и комментатора с BBC. Брендан – истинный представитель нашего Северо-Востока, великодушный, благородный, добросердечный и гордый своей малой родиной.