Я всегда чувствовал, что должен почаще видеться с сестрой, я, если хотите знать, из тех братьев, которые считают такие встречи обязательными. Но этого просто-напросто не случалось. Ее жизнь сложилась совсем не так, как моя. Я женился один-единственный раз, преподавал в старших классах средней школы и все годы моей трудовой жизни был спонсором то одного, то другого шахматного клуба. Бернер же побывала замужем по меньшей мере трижды и, к сожалению, чувствовала себя легко и вольготно лишь на обочине того, что принято считать нормальным существованием. О жизни ее я знал немногое. Она была хиппи, пока их движение не выдохлось окончательно. Потом вышла за полицейского, который плохо с ней обращался. Потом стала женой человека, многие годы учившегося в колледже да так и не доучившегося. Потом работала официанткой в казино. Потом официанткой же в ресторане. Потом санитаркой в доме престарелых. Последний ее муж ремонтировал мотоциклы в Грасс-Вэлли, Калифорния. Детей у сестры не было. Зато было много такого, что не позволяло назвать ее жизнь хорошей, хоть она никогда об этом не говорила.
Когда мы навестили ее в Рино, она жила с мужчиной, которого звали Винни Рейтером, — он уверял, что приходится родственником Уолтеру Рейтеру.[26] И она, и Винни были пьяны. Бернер, чья веснушчатая кожа стала отечной, а плосковатое лицо как-то раздалось в стороны, обзавелась манерой хохотать глумливо и хрипло, выставляя напоказ язык. Узкие зеленые глаза ее стали сухими и непримиримыми. С моей женой она разговаривала саркастически, а о том, что мы канадцы, то ли забыла, то ли просто пропустила это мимо ушей. Она сохранила прежнюю несговорчивую отчужденность, которая так нравилась мне, — «hauteur», называл ее отец. В детстве мы с Бернер были двумя сторонами одной монеты. Но теперь, во время обеда, когда она громогласно разговаривала с нами через голову Рейтера, Бернер показалась мне просто еще одним обременительным для меня человеческим существом, несмотря на знакомые ужимки и жесты и время от времени призрачно мелькавшее на ее лице выражение из «комплекта», хорошо мне известного. В итоге она заявила, что у меня — не у Клэр — канадский выговор. Меня это оставило равнодушным. Она заявила также, что Канада — это «ни то ни се», чем рассердила Клэр. И договорилась, наконец, до того, что я бросил мою страну на произвол судьбы. Спорить с ней я не стал, а поцапался вместо этого с Винни Рейтером — на какую-то касавшуюся Ирана тему, — чем тот вечер и завершился. Последние слова, услышанные мной от Бернер уже на темной, душной, пустой парковке, — над нами пылала вывеска казино и погромыхивала залитая желтым светом натриевых фонарей, обремененная грузовиками 80-я федеральная автострада — были такими: «Ты отказался слишком от многого. Надеюсь, ты это сознаешь». Она и сама не понимала, что говорит. Выпила лишнего, да и «суррогатная жизнь», которую Бернер вела взамен той, лучшей, какая могла сложиться у нас, если бы все шло должным порядком, — я имею в виду наших родителей, ну и так далее, — ожесточила ее. Но она была права, разумеется. Я действительно отказался от многого, как и советовала мне когда-то Милдред. Другое дело, что я был только рад и этому, и тому, что получил взамен. «Как все же странно то, что делает людей такими разными», — не очень вразумительно заметила Клэр, когда это испытание осталось позади и мы с ней уже ехали в нашей машине. «Природа не рифмует своих детей», — сказал я, довольный тем, что вспомнил эти слова Эмерсона и к месту их процитировал. Хотя в ту ночь мной овладели печальные чувства собственной недолговечности и недовершенности. Я думал, что, возможно, никогда больше не увижу Бернер.
Мы договорились встретиться в отеле «Комфорт-Инн», рядом с огромным торговым центром, стоящим вблизи аэропорта «Городов-близнецов». Во время телефонного разговора мы сначала попрепирались, как положено воспитанным людям, о том, кто кого будет ждать, — приеду ли я к ней домой, взяв в аренду машину, или она приедет в своей к аэропорту, чтобы забрать меня.
— Мне необходима возможность добраться до дома, когда я устану, — сказал мне по телефону ее изнуренный, но решительный голос, как будто я не смог бы отвезти ее домой, как только это понадобится. — А я по вторникам на химию хожу, так что устаю быстро.
— А папа там? — спросил я. «Бев Парсонс» — это прямо-таки въелось в мой мозг. Видеть мне его не хотелось, но я понимал: если он жив и ухаживает за ней, уклониться от встречи с ним не удастся.
— Папа? — переспросила Бернер таким тоном, словно она ушам своим не поверила. — Наш папа?
— Бев Парсонс, — сказал я.
— О господи! — воскликнула она. — Совсем забыла. Нет. Видишь ли, я давно уже решила отделаться от моего прежнего жуткого имени. Бернер.
Последнее прозвучало как-то скорбно.
— Столько лет с ним прожила. Привязалось оно ко мне, как невезение. Всегда считала, что его имя лучше. Я ему даже завидовала.
— А мне твое нравилось, — сказал я. — Казалось особенным, своеобразным.
— Ну и ладно. Бери его себе. Оно свободно. Я его тебе по завещанию оставлю. — И Бернер засмеялась.
— Ты сильно больна?
Поскольку разговор шел по телефону, не с глазу на глаз, мне вдруг пришло в голову, что мы с Бернер не дети, а взрослые, потому вправе задавать друг другу такие вопросы. Двойняшки иного, лучшего рода.
— Да ну! — ответила она. — Я и на химию-то таскаюсь от нечего делать. Еще пару месяцев протяну. Наверное. Лимфома, тебе она не понравилась бы. Можешь мне поверить.
Она подышала в трубку. Вздохнула. Бернер вечно вздыхала — но никогда безропотно.
— Мне очень жаль, — сказал я. И мы снова обратились в людей почти посторонних. Хотя я, разумеется, сказал это искренне.
— Да и мне тоже, — отозвалась она и, похоже, повеселела. — По-настоящему, самое противное — это лечение. Которое ни от чего не вылечивает. Так что ты лучше приезжай, ладно? Мне хочется повидаться с тобой. И кое-что тебе отдать.
— Конечно, приеду, — сказал я. — В следующие выходные.
— Ты все еще господин Учитель? — спросила она.