В ту же ночь мы зарыли двух убитых американцев в землю. И вот вам мерило, позволяющее судить о том, каким человеком был Артур Ремлингер: он заставил меня помогать Чарли Квотерсу и Олли Гединсу (сыну миссис Гединс, рослому мужчине в шерстяной шапочке и ветровке, которого я видел на парковке «Леонарда»), отвезшим трупы к окопчикам в прериях, из которых американцы, останься они в живых, стреляли бы на следующее утро по гусям, а я изображал бы при них «егеря». Второе же мерило таково: я его ни в малой степени не заботил, не интересовал совершенно, никаких планов на мой счет, кроме сложившегося у него под влиянием той минуты, Артур не строил и уж определенно не вынашивал тех, что касались бы моего образования, расширения кругозора, — хоть я и осознал с его помощью (не в первый раз, но в варианте намного худшем), как много на свете вещей, которые пятнадцатилетний мальчишка и вообразить-то не способен. Размышляя впоследствии об этих событиях, если он о них когда-нибудь размышлял, Артур Ремлингер отнюдь не лелеял мысль обо мне, а возможно, и напрочь забыл о том, что я там присутствовал: вот так, фотографируя какую-то вещь, рядом с ней кладут молоток — в качестве мерки, чтобы был понятен масштаб, — а после того, как фотография сделана, ценность молотка оказывается исчерпанной. В конце концов, сам Артур Ремлингер махнул рукой на любое мерило, по которому мог бы судить о себе, как махнул он рукой и на доводы разума. Он делал только то, что хотел, не выходя за пределы, одному лишь ему и известные. Вы можете сказать, что ему ни в коем случае не следовало тащить меня туда той ночью; что он изменил если не ход моей жизни, то, по меньшей мере, характер ее; что рисковал ею (сложись все иначе, меня легко могли подстрелить или убить), — можете, и будете правы. И не произведете на него ни малейшего впечатления. Серьезные события происходят как раз тогда, когда люди оказываются не на своем месте, именно этот принцип и управляет движением мира — что вперед, что назад. Однако другие люди были по большей части мертвы для Артура, — мертвы, как американцы, которых мы в ту ночь сваливали в кузов грузовичка Чарли, пока Ремлингер стоял в снежном сумраке, курил сигарету и наблюдал за нами. Сложите все это вместе — и вы получите почти полное представление о смысле происшедшего.
29
Вы, наверное, думаете, что перетаскивание двух трупов из «Оверфлоу-Хауса» в кузов пикапа стало для меня наиболее памятным событием той ночи, а может быть, и наиболее памятным из всех, какие может совершать человек, действием, — неожиданная тяжесть трупов, при том что живые тела кажутся невесомыми; ужас случившегося; осознание перемен, какие несет смерть. Как уже было сказано, именно мне пришлось подобрать парик Джеппса, валявшийся в густой, подсыхавшей крови. Так вот, ее-то я живее всего и помню — непрочную легкость странного, пропитанного кровью паричка. А на что походили сами тела, как они пахли, были они податливыми или окоченевшими, как выглядели пулевые отверстия, стоял ли в кухне запах пороховой гари (должен был стоять), — ничего этого я не запомнил, не запомнил даже, несли ли мы американцев, как тюки, или волокли, точно трупы, коими они и стали, за руки либо за ноги.
Я очень хорошо помню, как быстро начались и закончились выстрелы и убийства. Драматизмом, который мы видим в кино, там и не пахло. Все произошло мгновенно — почти так, как если бы не происходило совсем. Вот только люди при этом погибли. Временами мне кажется, что я находился тогда на кухне, а не в машине. Но это неправда.
Помню выражение упрека, которое появилось на лице Артура Ремлингера, едва отхлопали выстрелы и он заговорил с мертвецами, и помню его лицо, когда он взглянул в распахнутую дверь на меня, в совершеннейшем ошеломлении наблюдавшего за ним. По лицу его стало ясно (так мне тогда показалось), что он убьет и меня, если ему придет подобная охота, и мне следует знать это. На лице его
Помню, что, когда выстрелы смолкли и Ремлингер посмотрел в мою сторону и сказал… не знаю, что он сказал, — я инстинктивно отвел взгляд. Я отвернулся от окна всем телом и увидел сквозь другое стоявшего в двери трейлера, подсвеченного сзади Чарли Квотерса. Он стоял на холоде в одних трусах и майке, прислонившись к косяку двери, наблюдая. Возможно, он знал все заранее и только ждал, когда наступит его черед приниматься за дело.
И помню, наконец, как мы закапывали американцев — голых; их одежду, чемоданы и пожитки ожидала сжигательная бочка Чарли, а пистолеты, ружья и кольца — река Саут-Саскачеван. Мы втиснули каждого в его окопчик, достаточно глубокий, чтобы до трупов не добрались койоты и барсуки. Это было относительно легко. Я постоял у разделенных несколькими ярдами окопчиков, глядя вниз, на убитых, получивших по отдельной могиле, потом взглянул в темные прерии и услышал над ними, в заснеженном небе, знакомые крики гусей. И вдруг увидел в ночи — к удивлению моему, но увидел — в той стороне, где находился Форт-Ройал, и ближе, чем я мог бы подумать, красную вывеску «Леонарда»: официанта, предлагавшего бокал мартини. И на миг мне показалось, что ничего плохого не случилось.
Могу ли я хотя бы попробовать рассказать, как подействовало на меня присутствие при убийстве американцев? Для этого мне пришлось бы создать новые слова, ибо подействовало оно так: я замолчал.
Вероятно, вы полагаете, что за долгие годы я много думал об Артуре Ремлингере, что он был загадкой, человеком, достойным длительных размышлений. Вы ошибаетесь. Ни малейшей загадки в нем не было. Недолгое время я считал, что ему присуща значительность, богатый подтекст, образованный не одними лишь фактами. Ничего этого не было тоже, если не считать того, что он стал причиной гибели трех человек. Он
Вообще-то говоря, я не столько старался удержать в памяти Ремлингера, сколько — и в степени много большей — сохранить в ней живыми американцев, Джеппса и Кросли, потому что они-то исчезли навсегда, бесследно, и, значит, мои воспоминания — это единственная потусторонняя жизнь, на какую они, по всему судя, могли рассчитывать. Я думал, о чем уже было сказано, что их смерти как-то соотносятся с губительным решением моих родителей ограбить банк, — и в том и в другом случае я оставался постоянной величиной, связующим звеном, логическим центром происходившего. И прежде, чем вы скажете, что это пустая игра, возня с чаинками в надежде открыть логику в их взаимном расположении, подумайте о том, как близко стоит зло к обычному ходу жизни, ничего общего со злом не имеющему. Во всех этих памятных мне событиях обычная жизнь определялась моими попытками остаться самим собой. Когда я думаю о той поре — начавшейся с предвкушений школьной жизни в Грейт-Фолсе и закончившейся ограблением банка, бегством сестры, пересечением мною канадской границы и смертью американцев, за которой последовал мой переезд в Виннипег, а после туда, где я ныне живу, — все это представляется мне отдельной пьесой, партитурой с разными темами или складной картинкой, посредством которой я стараюсь восстановить и сохранить мою жизнь как нечто целостное, приемлемое, не зависящее от пересеченных мной границ. Я понимаю, только я один и норовлю установить в ней какие-то связи. Однако не попытаться сделать это значит отдать себя на волю волн, которые швыряют нас и бьют о камни отчаяния. И тут тоже многому можно научиться у шахмат, чьи фигуры вступают в индивидуальные схватки, но каждая из них — участница одной долгой битвы, цель которой — достичь состояния не вражды, раздора, поражения или даже победы, но гармонии, лежащей в основе всего.
О том, почему Артур Ремлингер застрелил двух американцев, я могу только строить догадки, стараясь при этом не слишком удаляться от очевидного. Никаких проблем эти убийства не разрешили, всего лишь дали ему некоторое время, отсрочку, предварившую его погружение в безвестность еще более глухую, чем саскачеванская, — в упомянутое им однажды «заграничное путешествие».
Возможно, он все это продумал. Не так, как продумывает что-то любой другой человек — взвешивая «за» и «против», позволяя своим мыслям и суждениям управлять тем, что он делает, и сознавая, что первые могут
Какими же были последствия случившегося — двух убийств? Насколько известно мне, без малого никакими. «Крайслер» американцев спрятали в ангаре Чарли, затем Олли Гединс и один из его двоюродных братьев поехали на нем в Штаты, воспользовавшись документами американцев, к которым пограничники всерьез приглядываться не стали (то была Канада, и то был 1960-й). Двое канадцев остановились в Хавре, штат Монтана, в мотеле «Хайлайн», под именами Джеппса и Кросли, а затем тихо растаяли в монтанской ночи, оставив машину стоять перед их комнатой и предоставив властям, уверенным, что эти двое — американцы, выехавшие из Канады, добравшиеся до Хавра и загадочным образом сгинувшие, разыскивать их. Возможно, какие-то представители Канадской королевской конной полиции и появлялись впоследствии в «Леонарде», задавая вопросы и показывая фотографии. Артура Ремлингера никто со смертью американцев не связал — точно так же, как никто не связал его за много лет до того со взрывом бомбы. Тем более что в деле Джеппса и Кросли, которые лежали в быстро промерзавшей земле прерий (она и в ту ночь была уже мягка лишь настолько, чтобы в ней можно было вырыть окопчики), какие-либо доказательства их смерти отсутствовали. Если кто-то — жена, родственник из Детройта — и приезжал в Форт-Ройал ради поисков более основательных, это произошло уже после того, как я сел на автобус и отправился в Виннипег.
В первые после убийства дни в воздухе «Леонарда» определенно должны были витать некие флюиды. Однако Чарли Квотерс продолжал каждое утро вывозить охотников в поля. Ремлингер продолжал воодушевленно кружить вечерами по столовой и бару. Мне же принимать участие в чем бы то ни было запретили, как если бы я вышел из доверия. Впрочем, я все еще мог кормиться на кухне, сидеть в моей комнатушке, бездельно слоняться по «Леонарду» и бродить, как в теплые сентябрьские дни, по холодным улицам Форт-Ройала. Иногда я замечал — на улицах или на парковке отеля — «полушку» Чарли Квотерса. А однажды столкнулся с Артуром Ремлингером в вестибюле, там, где наблюдал за регистрацией американцев. Он читал письмо. И взглянул на меня с выражением, которого я у него прежде не видел. Он показался мне полным энергии и словно бы собиравшимся объяснить что-то, чего еще не объяснил, — впрочем, лицо его быстро изменилось, стало почти суровым. «Иногда, Делл, приходится, чтобы расставить все по своим местам, причинять людям неприятности, — сказал он. — Каждый из нас заслуживает второго шанса». Он и в ночь убийств говорил примерно то же. Для меня сказанное им смысла не имело, я не знал, что ему ответить. Неприятности. Я же видел, как он убивал людей. У меня просто-напросто не нашлось ни слова. А он сунул письмо в карман, повернулся и ушел. Думаю, так он к убийству двоих мужчин и погребению их в охотничьих окопчиках посреди прерий и относился: все было проделано наполовину ради того, чтобы расставить все по местам, а наполовину ради облегчения его страданий. Я попытался понять это и примирить с моими чувствами — унижением и стыдом — ощущение, что во мне открылась некая часть его пустоты. Не получилось.
Мне не известно, знала ли Флоренс об убийствах, не знала. Думаю, и то и другое сразу. Она была художницей.
Умела видеть в определенных вещах качества прямо противоположные и мириться с ними. А таких вещей в жизни хватает. То же супружество, к примеру. Это ее умение подтверждалось тем немногим, что я о ней знал.
На четвертый после убийств день — восемнадцатого октября — Флоренс пришла в мою комнатушку и разбудила меня. Она принесла картонный чемодан с кожаными застежками и наклейками: «ПАРИЖ», «НОВЫЙ ОРЛЕАН», «ЛАС-ВЕГАС» и «НИАГАРСКИЙ ВОДОПАД», поставила его на туалетный столик и сказала, что я не могу до конца жизни таскать мой скарб в наволочке. Когда мы увидимся снова, я верну ей этот чемодан. А еще она вручила мне билет на автобус и маленькую, написанную маслом картину: заросли караганы на задах Партро, а за ними белые ящики ульев, прерии и синее небо. «Этот пейзаж лучше прежнего, — деловито сообщила она. — Он позволит тебе вспоминать обо всем с большим оптимизмом. Городка здесь не видно». (Из этого, помимо прочего, я и сделал вывод, что об убийствах она знала.) Я сказал ей, что картина мне нравится, — она мне и понравилась, очень, и что-то удивительное присутствовало в ощущении, что она принадлежит мне. О других полотнах Флоренс я ей ничего такого не говорил и надеялся, что эта похвала искупит мой недосмотр. Я уложил в чемодан ту немногую одежду, какой обладал, шахматные фигуры, книгу «Основы шахматной игры», свернутую в трубочку шахматную доску, два тома Всемирной энциклопедии, еще одну книгу, полученную от Флоренс, — «Построение канадского государства», — но не «Пчелиный разум», с мыслями о пчелах я простился. Чемодан получился увесистым. Мы вместе сошли вниз, покинули отель и проследовали по шумной главной улице Форт-Ройала до парикмахерской, в которой я пару дней назад подстригся, словно предвидя, что со мной что-то должно произойти. Постояли за ее стеклянной дверью, Флоренс сказала, что посадит меня в автобус, на котором я доеду до самого Виннипега, — пятьсот миль, поездка закончится в ранние часы следующего утра. Там меня встретит ее сын, Роланд. Жить я буду у него, а учиться, пока «все не утрясется», в школе, которой управляют монахини. Все будет отлично, классно. Хорошо, что я уезжаю до того, как зима возьмется за этот городишко всерьез. А говорить о здешней жизни что-то еще, сказала она, смысла, в сущности, не имеет. Когда подъехал автобус, Флоренс обняла меня и поцеловала, — прежде она этого не делала, да и в этот раз сделала потому, что ей было жалко меня. Мы еще увидимся, сказала она. Кроме нее я ни с кем больше не попрощался. Все выглядело так, точно я уже уехал дня два назад и теперь просто догоняю себя. Прощания, разного рода формальности, которые положено при них соблюдать, — в жизни все они оказываются скорее исключением, чем правилом.
Конечно, я был счастлив уехать, очень счастлив. Сидя после выстрелов в машине Ремлингера — еще до того, как мы избавились от трупов, — я окинул взглядом «крайслер» американцев, окутанный тьмой и снегом Партро и решил, что это место создано для убийств: городок пустоты и взятых назад обещаний. Мне почти удалось сбежать оттуда, думал я, но только почти. И сейчас, сидя в автобусе, покидавшем Форт-Ройал и Саскачеван, я чувствовал, что мне, похоже, предоставляется последний шанс.
Пока автобус продвигался на восток, я почти не думал о том, что оставляю в прошлом. По этой части я никогда силен не был. Для того чтобы я всерьез задумался о каком-то событии, ему следует уйти в землю, а после появиться из-под нее естественным образом. В противном случае я о нем забываю. Мне и на миг не пришло в голову, что все случившееся станет в дальнейшем окрашивать мои мысли о родителях и их куда более мелком преступлении. Как ничто и не укрепило моей веры в возможность когда-нибудь снова увидеть их — хоть я и желал этого. Различные применения, найденные для меня Ремлингером, — сначала я был его слушателем, потом якобы интересным ему человеком, потом исполнителем роли его сына, потом ручательством его безопасности, его свидетелем и соучастником — никакой радости мне не принесли. Но, как бы там ни было, они не помешали мне подняться по ступеням автобуса и не лишили будущего, которого я для себя жаждал.
Думал ли он, что я могу проболтаться об увиденном? Уверен, мысль, что я способен взять да и рассказать о том, что я видел и в чем участвовал, не посетила его и на секунду — мне это было по силам не больше, чем американцам, лежавшим в их убогих могилах. Есть вещи, рассказать о которых человек просто не в состоянии. Скажу честно: поняв, что Артур знал меня по крайней мере настолько, что все-таки уделял мне хоть какое-то внимание, доставила мне мелочное удовлетворение.