На следующее утро, в воскресенье, Мышь, он же Вильямс, приехал к нашему дому, постоял на дворе с отцом и сказал то, что сказал, об убийстве всех нас — угроза, к которой отец отнесся очень серьезно. Кроме того, Вильямс заявил, что он и его соучастники здорово рисковали, угоняя четырех коров вместо одной, и столкнулись с еще более серьезными затруднениями, забивая их и транспортируя, а негр Дигби, когда они доставили мясо и потребовали за него шестьсот долларов вместо четырехсот, которые им полагались с самого начала, только посмеялся над ними. Вильямс также поведал отцу, что за одним из них следит полиция резервации, и именно в связи с делом об угоне коров, поэтому он нуждается в деньгах, чтобы уехать в Вайоминг и отсидеться там несколько месяцев. По всем этим причинам, сказал Вильямс, ему и его друзьям причитается теперь не шестьсот долларов и не четыреста, о которых они договаривались с отцом, а две тысячи. Где отец может раздобыть две тысячи долларов, Вильямс объяснить не потрудился.
К угрозам наш отец не привык. Он привык ладить с людьми, веселить их, производить приятное впечатление своей внешностью, хорошими манерами, южным выговором и доблестной военной службой. Угроза убийства подействовала на него очень сильно. Он тут же начал терзаться мрачными мыслями о том, что деньги ему достать негде, и быстро пришел к удивительной мысли: подыскать подходящий банк и ограбить его. В те минуты ему наверняка представлялось, что ограбить банк — это все же лучше, чем позволить индейцам убить его, мою мать, Бернер и меня; лучше, чем погрузить нас всех среди ночи в «Бель-Эр», бросить все и сбежать, чтобы и духу нашего здесь не было. Другие способы добычи денег — заем (у отца не было кредита, тесть и теща его не любили, жалованья он не получал и ничего, способного гарантировать возврат занятого, не имел), как и иные возможные выходы из положения, в котором он оказался, скажем, обращение в полицию Грейт-Фолса или попытки как-то урезонить Вильямса — либо не пришли ему в голову, либо отец решил, что они его положение только ухудшат. Позже отец, вероятно, сообразил, что можно было бы пойти в полицию и сдаться ей на милость, но к тому времени он уже решил ограбить банк, и дело с концом.
Сидя после суда в женской тюрьме Северной Дакоты, что в Бисмарке, мать описала в своей «хронике» и последующие дни, и те, что им предшествовали, — то был подробный отчет о том, что сделали она и отец. Учась в колледже в Уолла-Уолла, мать мечтала стать поэтом и, возможно, решила, что хорошо написанный рассказ об их истории сможет обеспечить ее будущее, когда она выйдет из тюрьмы, — чего так и не случилось. В своей «хронике» она отзывается о нашем отце и его недочетах крайне критично. Себя мать не извиняет, не пытается оправдаться временным помешательством или тем, что ее силой принудили к соучастию в преступлении, не пытается даже объяснить, как отец уговорил ее пойти на это. (Сестре и мне она говорила, что сожалеет о сделанном ими.) Она написала, что и поныне считает себя таким человеком, каким считала всегда, — вдумчивым, умным, наделенным воображением, быть может отчужденным и скептичным, но бережливым и веселым. (Веселой мать не была никогда.) Эти качества и заставляли ее стараться сделать так, чтобы ни Бернер, ни я не пускали корней в тех местах, куда забрасывала нас служба отца в ВВС. Такие места, считала мать, могли «выхолостить и извратить» все то, что было в нас хорошего и значительного, обратить нас в людей банальных и заурядных, каких в Миссисипи, Техасе, Мичигане, Огайо и прочих штатах, о которых она держалась невысокого мнения, считая их непросвещенными, хоть пруд пруди. Именно эти слова и стоят в ее «хронике»:
О чем думал я — думал, когда мы с Бернер остались совершенно одни в нашем доме, а отец и мать сидели в тюрьме округа Каскейд, — так это о том, до чего же молоды наши родители. Всего-то тридцать семь и тридцать четыре. И о том, что людьми, способными ограбить банк, они не были. Но поскольку банки грабят и вообще-то очень немногие, усмотреть в их поступках какой-либо смысл можно, лишь если верить, что им на роду написано грабить банки, что бы они там на свой счет ни полагали и какое бы воспитание ни получили. Думать иначе я не мог, потому что тогда ощущение происшедшей трагедии раздавило бы меня.
Хотя, конечно, думать о своих родителях, что они всегда принадлежали к разряду людей, из которых получаются преступники, было довольно странно. Выходило что-то вроде чуда шиворот-навыворот. Уверен, именно это и подразумевала моя мать, называя себя «слабой». Для нее слова «преступление» и «слабость» вполне могли означать одно и то же.
9
К утру понедельника что-то в нашем доме переменилось. Произошли некие серьезные события — более серьезные, чем поступление отца на новую работу, или его уход с военной службы, или упаковка вещей и переезд в новый город. Ночью родители просидели за закрытой дверью своей комнаты допоздна, и я знал, они о чем-то спорили. Я понял, что отец решился на какой-то поступок, которого мама не одобряла. Слышал, как несколько раз хлопала дверь их стенного шкафа, как мама говорила: «Это в последний раз…», и «Ты с ним не справишься…», и «Это самая безумная…» Начинала она каждый раз громко, но затем голос ее быстро стихал, и окончания мне разобрать не удавалось. Отец трижды покидал спальню и выходил на переднюю веранду. (До меня доносился стук его каблуков по доскам.) Все три раза он возвращался назад и спор начинался заново. «Ну так что еще ты можешь предложить?» — спрашивал он. И «Ты таких дел всегда побаивалась». И «Так нас, во всяком случае, не сцапают». После этого родители обменялись лишь несколькими короткими фразами. А потом сошли на нет и они. Я покинул мою комнату, зашел на кухню, где продолжал гореть свет, выпил стакан воды. Под дверью родителей светилась оранжевая полоска. А когда я вернулся к себе, в моей постели лежала Бернер. Она ничего мне не сказала. Просто лежала лицом к стене, на которой висели мои вымпелы колледжей, и дышала, продрогшая. В Грейт-Фолсе такого еще не случалось, хотя в маленьких городках, когда мы были детьми, нам доводилось спать в одной постели. Мне было неудобно с ней рядом. Однако я понимал: не будь это важно, она не пришла бы, и понимал также, что и она, как я, слушала разговоры родителей. От нее пахло сигаретами и леденцами, она так и не разделась на ночь. Когда родители примолкли, мы заснули. Проснувшись утром, я обнаружил, что кулаки мои стиснуты, пальцы ноют, а Бернер уже ушла, и, когда я снова увидел ее, разговаривать о случившемся мы не стали. Как будто ничего и не было.
Как правило, настроение у отца по утрам было хорошее. Но в тот понедельник его одолевали какие-то мрачные мысли. Мама, похоже, старалась не попадаться ему на глаза. Она приготовила завтрак, все мы сели за стол. Поедая яичницу, отец спросил у нас с Бернер, что, по нашему мнению, могли бы мы сделать полезного для Республики, — он всегда задавал этот вопрос, интересуясь нашими планами на день. Я напомнил ему, что сегодня открывается «Ярмарка штата» и мне хочется посмотреть на пчел, — от этого наверняка будет польза. Отец ничего в ответ не сказал, — казалось, он успел забыть о своем вопросе. Он не шутил, не улыбался. Глаза у него были красные. Мать он за завтрак не поблагодарил. И не побрился, что неизменно делал, отправляясь на авиабазу или по каким-нибудь делам. Щеки его отливали унылой синевой. Все мы, сидя за столом, думали, что с отцом творится что-то неладное, однако вопросов никто ему не задавал. Я видел, как мама сердито поглядывает на него сквозь очки. Губы ее были сурово поджаты, как если б она не одобряла что-то в поведении отца.
А еще я обратил внимание на то, что отец не надел ни новых брюк, ни черных тисненых сапог, ни одной из сорочек со сборчатыми карманами, — так он одевался, отправляясь на работу в компании, торговавшей участками земли и ранчо. На нем был старый, еще времен воинской службы, синий летный костюм и пара неглубоких, заляпанных краской белых теннисных туфель — наряд, в котором он косил или поливал лужайку. Уйдя в отставку, отец ножницами срезал с этого костюма знаки различия, а заодно и нашивку, на которой значилось «ПАРСОНС». Я подумал, что он походит сейчас на человека, которому не хочется, чтобы его узнал кто-нибудь из знакомых.
После завтрака разговоров в доме велось еще меньше. Бернер ушла в свою комнату и поставила на проигрыватель пластинку. Мама прибралась на кухне и расположилась на освещенной утренним солнцем веранде с чашкой чая, книжкой кроссвордов и романом, который ей нужно было прочесть перед занятиями у монашек. Я же бродил за отцом по дому. У меня создалось впечатление, что он собирается уехать, и мне хотелось узнать — куда и не могу ли я поехать с ним. Отец забрал из ванной комнаты кожаный футлярчик для туалетных принадлежностей и уложил в него разные разности. Я стоял в двери родительской спальни и смотрел, как он укладывает носки и трусы в старую холщовую сумку, сохранившуюся со времен службы в Военно-воздушных силах. Наша семья никогда никуда не ездила, разве что из одного города в другой перебиралась. Оставаться на одном месте — это такая роскошь, говорил отец. Заветнейшее его желание состояло в том, чтобы жить и жить в одном городе, как все нормальные люди. В нашей стране человек может обосноваться где ему захочется, говорил он. Место рождения здесь ничего не значит. Тем и хороша Америка. О других странах, освобожденных нами во время войны, такого не скажешь, жизнь там всегда была ограниченной строгими рамками, провинциальной. Но теперь я боялся, что они с мамой решили разойтись. Поведение отца показывало мне, как все будет выглядеть, если это случится. Молчание. Недовольство друг другом. Гнев. Другое дело, я никогда не слышал, чтобы они говорили о разъезде.
Когда отец застегнул молнию своей синей сумки (я видел, как он положил в нее револьвер — большой, черный, 45-го калибра, оставшийся у него после воинской службы), я спросил:
— Куда ты собираешься?
Сидевший на краю своей кровати (родители спали на отдельных) отец поднял на меня взгляд. В доме было жарко, как и всегда по утрам. Потолочный вентилятор мы включали только после полудня. А было всего лишь девять часов. Он улыбнулся мне, словно не расслышав вопрос, что временами случалось. Однако выглядел отец уже не так, как за завтраком — мрачным, не выспавшимся, — да и щеки его слегка порозовели.
— Ты кто, частный детектив? — поинтересовался он.
— Да, — ответил я. — Вот именно.
Спрашивать: «Вы с мамой решили разойтись?» — мне не хотелось. Не хотелось услышать, что так оно и есть.
— Я отправляюсь в деловую поездку, — сказал он и снова принялся рыться в сумке.
— Ты вернешься?
— Да конечно, — ответил он. — А что? Хочешь составить мне компанию?
Внезапно за моей спиной появилась мама, прижимавшая к груди книгу. Она положила руку мне на плечо, сжала. При малом росте рука у нее была сильная.