Книги

Канада

22
18
20
22
24
26
28
30

Я же был пониже сестры, помиловиднее, прямые каштановые волосы расчесывал на косой пробор, кожу имел гладкую, почти лишенную прыщей, лицо «красивое», как у отца, но тонкое, как у мамы. Мне это нравилось, как нравилась и одежда, которую выбирала для меня мать, — брюки цвета хаки, чистые отглаженные рубашки и туфли «оксфорды» из каталога «Сирз». Родители говорили в шутку, что мы с Бернер произошли не то от почтальона, не то от молочника, что мы «недопеченные». Хотя я понимал, что имели они в виду только Бернер. В последние месяцы она обзавелась болезненным отношением к своей внешности, становилась все более и более недружелюбной, как если б за краткий срок что-то в ее жизни разладилось. В моей памяти сестра чуть ли не мгновенно обратилась из обычной, веснушчатой, смышленой и счастливой девочки с чудесной улыбкой и умением строить забавные гримасы, заставлявшие всех нас смеяться, в саркастичную, скептически настроенную девицу, искусно выискивавшую во мне недостатки, большая часть которых ее злила. Бернер даже имя ее и то не нравилось — в отличие от меня, я-то считал, что оно сообщает ей уникальность.

«Олдсмобили» отец продавал всего месяц, а потом попал в автомобильную аварию: столкнулся с ехавшей впереди машиной, потому что слишком разогнал свою демонстрационную модель, да еще и на авиабазе, где делать ему было решительно нечего. После этого он занялся продажей «доджей» и пригнал к дому прекрасный, коричнево-белый «коронет» с жестким верхом, с тем, что тогда называли «кнопочным управлением», с электрическими стеклоподъемниками, откидывающимися сиденьями, а также стильными крыльями, слепяще-красными задними габаритами и длинной, покачивающейся антенной. И эта машина тоже три недели простояла перед нашим домом. Мы с Бернер забирались в нее, слушали радио, а отец стал еще чаще вывозить нас на прогулки, — мы опускали стекла на всех четырех окнах, и в машину стремительно врывался ветер. Несколько раз отец заезжал с нами на «Тропу бутлегеров» и учил нас водить, показывал, как подавать задним ходом, как выкручивать руль, чтобы машину не занесло на льду. К сожалению, ни одного «доджа» продать ему не удалось, и он пришел к выводу, что в таком месте, как Грейт-Фолс — не шибко культурном провинциальном городе всего с пятьюдесятью тысячами жителей, кишащем скупыми шведами и подозрительного толка немцами, насчитывающем лишь малый процент денежных людей, которые могут захотеть потратиться на шикарную машину, — он занимается делом, пожалуй что, безнадежным. Отец уволился и нашел место продавца машин подержанных — на парковке рядом с авиабазой. Военным летчикам вечно не хватает денег, они то и дело разводятся, судятся и женятся снова, и попадают в тюрьму, и всегда нуждаются в наличных. Автомобили для них — своего рода валюта. И, став при них посредником, — положение, которое всегда было отцу по душе, — можно прилично зарабатывать. К тому же военным будет приятно иметь дело с бывшим офицером, который понимает их специфические проблемы и относится к ним не так, как прочие горожане.

Впрочем, и на этой работе отец надолго не задержался. Он успел раза два или три свозить меня и Бернер на свою парковку, показать, что там к чему. Делать на ней нам было нечего, только слоняться среди рядов машин, под норовившим разбить их вдребезги жарким ветром, хлопавшими флажками и гирляндами мигавших серебристых лампочек, посматривая между пропекавшимися под солнцем Монтаны капотами на шедшие от базы и к ней армейские грузовики. «Грейт-Фолс — город подержанных машин, а не новых, — говорил отец, стоявший, подбоченясь, на крылечке маленького деревянного офиса, в котором продавцы поджидали покупателей. — Для любого из здешних жителей новая машина — прямой путь в богадельню. Выезжая на ней из магазина, он становится беднее на тысячу долларов». Примерно в то же время — в конце июня — отец сообщил, что подумывает съездить машиной на Юг, посмотреть, как там и что, как идут дела у его «отсталых» земляков. Мама сказала: поезжай, но без меня и детей, — и отец разозлился. А она добавила, что даже приближаться к Алабаме не желает. Хватит с нее и Миссисипи. С евреями там обходятся хуже, чем с цветными, которых по крайней мере земляками считают. На ее взгляд, Монтана все-таки лучше, поскольку здесь никто не знает, что такое еврей, — на этом разговор и закончился. Порой мать относилась к своему еврейству как к бремени, порой — как к отличительному (приемлемому для нее) признаку. Однако хорошим во всех отношениях не считала его никогда. Бернер и я тоже не знали, что такое еврей, знали только, что наша мама еврейка, а по древнему закону формально это и нас обращало в евреев, что все-таки лучше, чем быть уроженцем Алабамы. Нам следует считать себя просто «не соблюдающими ритуалы» или «оторвавшимися от своих корней», говорила мама. То есть мы праздновали Рождество, День благодарения, Пасху и Четвертое июля, но в церковь не ходили, а синагоги в Грейт-Фолсе и вовсе не было. Когда-нибудь наше еврейство, возможно, и могло наполниться для нас смыслом, пока же таковой в нем отсутствовал.

Отец продавал подержанные машины в течение месяца, и это его утомило, и в один прекрасный день он сам купил такую — прямо на работе, обменяв наш «Меркурий» 52-го года на «шевроле Бель-Эр» 55-го. «Хорошая сделка». Он сказал, что договорился о переходе на новую работу — будет продавать землю под фермы и ранчо. Понимает он в этом мало чего, признал отец, но уже записался на курсы, которые читают в подвале здания Юношеской христианской ассоциации. В компании есть люди, которые ему помогут. Все-таки его отец работал сметчиком на лесном складе, значит, и он худо-бедно, а землю «чувствует». К тому же, когда в ноябре выберут Кеннеди, экономика поуспокоится, цены начнут падать и первое, чего захотят многие, — это приобрести землю. Здешней пока мало кто интересуется, говорил отец, даром что ее тут немерено. При продаже подержанных машин, как он выяснил, дилер получает самый что ни на есть жалкий процент от сделки. Непонятно, почему он оказался последним, кто об этом узнал. Вот в этом мать с ним согласилась.

Конечно, в ту пору мы не понимали этого, сестра и я, но оба наших родителя, должно быть, уже сообразили к тому времени, что отдаляться один от другого они начали примерно тогда, когда отец оставил военную службу и, предположительно, вышел в широкий мир, — осознали, что каждый из них смотрит на себя не так, как другой, и даже начали понимать, быть может, что различия между ними не стираются, но углубляются. Вся их перегруженная событиями, полная забот суматошливая жизнь — переезды с базы на базу, необходимость растить детей на ходу, — годы такой жизни позволяли обоим не обращать внимания на то, что им следовало бы заметить с самого начала, и вина за это лежала, пожалуй, более на маме, чем на отце: то, что казалось обоим мелочами, обращалось в нечто ей, по крайней мере, нисколько не нравившееся. Его оптимизм и ее отстраненный скепсис. Его южный темперамент и ее еврейство. Отсутствие образования у него и ее мания образованности, порождавшая в маме ощущение собственной недовершенности. Когда же они поняли все это (вернее, когда поняла она), что, опять-таки, произошло после того, как отец уволился из армии и изменилось само направление их движения вперед, каждого из них начали одолевать неудовлетворенность и дурные предчувствия, да только у каждого они были своими. (Все это зафиксировано в написанной матерью «хронике событий».) Если бы их жизнь следовала по пути, которым идут тысячи других жизней, — повседневному пути, ведущему к самому обычному расставанию, — мама могла бы просто забрать меня и Бернер, сесть с нами на поезд и поехать в Такому, где она родилась, или в Нью-Йорк, или в Лос-Анджелес. Произойди это, каждый из наших родителей получил бы возможность начать новую, достойную жизнь во внезапно распахнувшемся мире. Отец мог вернуться в авиацию, уход из которой дался ему нелегко. Мог жениться на другой женщине. Мама могла возвратиться — после нашего поступления в колледж — к учебе. Могла снова начать писать стихи, осуществляя давнее свое упование. Судьба могла сдать им карты получше.

Но при всем при том, если бы эту историю рассказывал кто-то из них, она, естественно, оказалась бы иной — такой, где главными действующими лицами близившихся событий стали бы они, а мы с сестрой лишь зрителями, ведь именно так воспринимают детей их родители. Как правило, никто не думает о том, что и у банковских грабителей могут иметься дети, — хотя у большинства они наверняка есть. Однако рассказываю ее я — мою и сестры историю, — а стало быть, нам ее и оценивать, и разделять на главное и второстепенное, и судить. Годами позже, в колледже, я прочитал у великого критика Рёскина, что искусство композиции состоит в правильной расстановке неравноценных вещей и явлений. И значит, именно художнику надлежит определять, что чему равно, что в нашей стремительно несущейся жизни существенно, а что можно отбросить.

4

Сведения о том, что происходило дальше, начиная с середины лета 1960 года, я почерпнул главным образом из различных не очень надежных источников, в том числе из статей в «Грейт-Фолс трибюн», создававших ощущение, будто в поступке родителей присутствовало нечто фантастическое и уморительно смешное. Кое-что известно мне из «хроники», которую мама написала, пока сидела, ожидая суда, в тюрьме округа Голден-Вэли, штат Северная Дакота, а затем в тюрьме того же штата в Бисмарке. Кое-что я извлек тогда же из рассказов самых разных людей. И разумеется, я знаю некоторых участников тех событий, потому что мы с сестрой жили в одном с ними доме и наблюдали — по-детски — за тем, как обстановка в нем меняется, превращаясь из обычной, хорошей и мирной в плохую, затем в еще худшую, а затем в такую, что хуже и некуда (хотя убийства произошли все-таки гораздо позже).

Почти все то время, какое отец прослужил на авиабазе в Грейт-Фолсе, — четыре года — он принимал участие в махинациях (мы об этом не знали), связанных с поставками ворованного мяса в офицерский клуб, и получал за это деньги и свежие стейки, которые мы уплетали дважды в неделю. Махинации эти укоренились на базе уже давно; один снабженец, отслужив положенный срок и получив перевод на новое место, приобщал к ним другого, только что прибывшего. Махинации включали и незаконные сделки с некими индейцами племени кри, резервация которого находилась южнее Хавра, что в Монтане. Индейцы специализировались на краже герефордских коров местных ранчеров, их забою и разделке; работа была ночная, по ночам же говяжьи полутуши доставлялись на базу. Управляющий офицерского клуба складывал мясо в клубный холодильный шкаф и кормил им майоров, полковников, командира базы и их жен, ничего о махинациях не ведавших, да и ведать не желавших — лишь бы мясо было отменным, а оно таким было.

Жульничество это было, понятное дело, мелким, грошовым, по каковой причине оно и длилось годы, и все причастные к нему уверовали, что так будет вечно. Да только между жуликами стряслась какая-то размолвка, и в результате на свет божий вышли неприглядные детали, связанные с выпиской счетов управлением снабжения. В результате несколько служащих Военно-воздушных сил получили дисциплинарные взыскания, а отец лишился звания капитана (которым гордился) и снова стал первым лейтенантом. Не исключено, что он-то и являлся тем соучастником, благодаря которому обман всплыл на поверхность, однако официально об этом никогда объявлено не было. Этот эпизод — дома его не обсуждали, и мы с Бернер о нем ничего не знали — почти наверняка стал одной из причин увольнения отца из ВВС. Не исключено, что его вынудили уволиться, хоть он и получил свидетельство о почетной отставке, которое в рамке повесил над пианино рядом с фотографией Рузвельта. Свидетельство продолжало висеть там и после ареста наших родителей, когда мы с сестрой жили в доме одни и никто нас не навещал. В то время я несколько раз застревал перед ним, перечитывал («Почетная отставка из Военно-воздушных сил Соединенных Штатов… свидетельство честной и верной службы…») и думал, что в нем нет ни слова правды. Покидая дом, я собирался взять его с собой, но в конечном счете забыл о нем, оставив висеть на стене брошенного нами дома в ожидании того, кто с удовольствием отправит его в мусорный бак.

Чем занимался мой отец — об этом рассказано в написанной мамой «хронике» («Хроника преступления, совершенного слабым человеком», так она называется; возможно, мама рассчитывала когда-нибудь опубликовать ее), — чем занимался мой отец, пока он безуспешно пытался продавать «олдсмобили», потом «доджи», а потом подержанные машины и мотоциклы военным летчикам — так это поисками живших южнее Хавра индейцев и попытками снова наладить бизнес с ворованной говядиной. Он полагал, что индейцы потеряли прибыльный рынок сбыта. И если найти кого-то, кому можно будет поставлять краденое мясо, все удастся начать заново и дело пойдет даже лучше прежнего, поскольку теперь не надо будет ни с кем делиться доходами. И опять-таки, вся затея была до того третьесортной и плохо продуманной, что могла бы показаться комичной, если б она не изменила, и коренным образом, жизни нашего отца и маленькой, непреклонной еврейской матери в их скромном, арендованном в Грейт-Фолсе доме, злосчастных индейцев и коров, которых те угоняли и убивали среди ночи в старом полуприцепе. Здравый смысл повелевал не связываться со всем этим. Однако никто из участников той истории здравым смыслом не обладал.

Осознав, что, пока он будет учиться торговать землей, семья наша сводить концы с концами не сможет, даже при его армейской пенсии в двести восемьдесят долларов и жалованье, которое мать получала в школе Форт-Шо, отец приступил к поискам нового покупателя индейской говядины, для которого он смог бы стать посредником. Возможностей такого рода в Грейт-Фолсе было не много. Больница «Колумбус». Отель «Рэйнбоу», в котором отец никого не знал. Один-два клуба с мясными ресторанами — об этих он знать мог, но за ними присматривала полиция, поскольку там велась незаконная карточная игра. И внимание отца привлекла «Великая северная железная дорога», пассажирский поезд которой, «Западная звезда», проходил через Грейт-Фолс по пути в Сиэтл, а спустя два дня проходил снова, возвращаясь в Чикаго. Его вагону-ресторану постоянно требовались первоклассные продукты, в какую бы сторону поезд ни шел. Отец считал, что сможет стать поставщиком говядины высшего сорта — опять-таки с помощью индейцев из-под Хавра. Кто-то рассказал ему о бывшем летчике, продававшем уток, диких гусей и оленину (добывалось все незаконно) негру, служившему метрдотелем в вагоне-ресторане. Отец нанес ему визит (съездил в Блэк-Игл, где жил негр) и предложил покупать у него (у отца) говядину, которую станут поставлять индейцы, названные им его «компаньонами».

Негр — Спенсер Дигби, так его звали — предложение принял. Он уже не один год участвовал в подобных махинациях и ничего не боялся. Похоже, железная дорога не так уж и сильно отличалась от Военно-воздушных сил. Помню, как-то под вечер отец пришел домой очень веселым и сказал маме, что ему удалось создать «независимое деловое партнерство» с «железнодорожниками», которое будет давать нам хороший доход, пока он изучает тонкости землепродажи. Жизнь нашу и благосостояние это навсегда не изменит, но все же мы будем чувствовать себя увереннее, чем чувствовали с тех пор, как он покинул авиабазу.

Не помню, что ответила ему мама. В своей «хронике» она написала, что подумывала на время разойтись с отцом и перебраться вместе со мной и Бернер в штат Вашингтон. Когда он подробно изложил ей свой план продажи ворованного мяса «Великой северной» (который его, по-видимому, нисколько не смущал), мама, по ее словам, высказалась против, сразу же начала «ужасно тревожиться» и решила — поскольку, казалось ей, все в жизни ее семьи разлаживается — уехать вместе с нами как можно скорее. Но не уехала.

Что она думала на самом деле, я, разумеется, не знаю. Наша мать — молодая (ей было тридцать четыре года) образованная женщина со строгими принципами — не считала, что у нее может быть что-либо общее с мелкими жуликами, тут нечего и сомневаться. Вполне вероятно, что она и не знала ничего о махинациях отца на авиабазе, поскольку он каждое утро отправлялся туда, как на самую обычную работу, только требовавшую носить синий мундир. Он мог и не рассказать ей о том, что там творится, иначе она воспротивилась бы этому уже тогда, а отец знал, что положение жены военного летчика и без того разочаровывает ее все сильнее и сильнее.

Вероятно, она думала в ту пору, что этот этап ее жизни близится к завершению, что, когда мы с Бернер подрастем и мысли о разводе обретут основу, начнется другой этап, получше. У нее был шанс оставить отца после того, как он рассказал ей о своих планах насчет «Великой северной». Но она не оставила. И потому все, что могло случиться с ней, не повстречай она Бева на рождественской вечеринке (издание ее стихов, преподавание в маленьком колледже, брак с молодым профессором, рождение других, не таких, как Бернер и я, детей), — все, что могло случиться в исправленном варианте ее жизни, не случилось. Вместо этого она жила в Грейт-Фолсе, городе, о котором раньше и слыхом не слыхивала (и потому путала его с Сиу-Фолсом, Сиу-Сити, Кедар-Фолсом), общаясь лишь с нами, чувствуя себя изолированной от людей, но не желая ассимилироваться здесь и смутно, с разочарованием, представляя себе свою дальнейшую жизнь. А тем временем отец с его падкой до незатейливых плутней натурой, оптимизмом по поводу будущего и обаянием жил совсем в другом мире. Их миры казались одним и тем же, поскольку жили они вместе и у них были мы. Но одним и тем же эти миры не были. Не исключено также, что мама любила отца, поскольку он-то любил ее несомненно. И с учетом всего этого — ее умонастроения, которое вообще оптимистичным не было, возможной любви к отцу, нашего присутствия — маму, вполне вероятно, пугали мысли о разводе и об участи одинокой женщины с двумя детьми. Не такая уж и редкая история.

5

Какое-то время дела, которые отец вел с индейцами и «Великой северной», шли как по маслу. Впрочем, мать написала в «хронике», что в ту пору — в середине июля — она стала испытывать «физическое томление» и начала впервые за многие годы звонить, когда отец отправлялся изучать искусство продаж ранчо или присматривать за доставкой краденого мяса, своим родителям. Дед с бабушкой никакого участия в жизни нашей семьи не принимали. Мы с сестрой ни разу с ними не встречались, даром что знали в школе детей, которые виделись со своими дедушками и бабушками очень часто, путешествовали с ними, получали от них на дни рождения почтовые открытки и деньги. А наши такомские дед и бабка были недовольны своей умненькой дочерью, получившей в колледже достойную ученую степень, но вышедшей замуж за скользкого, улыбчивого экс-летчика из Алабамы, нагнавшего страху на замкнутый иммигрантский мирок Такомы. Они обидели отца, выказав ему свое недовольство, и в результате он никогда не уговаривал нас навестить их или их навестить нас, хотя, сколько я помню, таких визитов и не запрещал, — да и вряд ли они поехали бы в любое из тех мест, в которых мы жили. Техас или Миссисипи. Дейтон, штат Огайо. Они считали, что нашей матери следовало обзавестись «профессией», жить в «культурном» городе, выйти замуж за аудитора или хирурга. Чего, как сказала Бернер мама, она не сделала бы никогда — поскольку была, по ее мнению, личностью незаурядной, склонной к авантюрам. Родители же ее были людьми пессимистичными, пугливыми и негибкими, хоть и жили в Америке с 1919 года. Они не видели ничего непозволительного в том, чтобы повернуться к дочери и ее семье спиной, дать им исчезнуть в глухих закоулках страны. «Все же вам стоило бы познакомиться с дедом и бабушкой, пока они еще живы», — несколько раз говорила нам мать. Она держала в спальне вставленную в рамочку черно-белую фотографию, снятую на Ниагарском водопаде: трое похожих друг на друга низкорослых людей в очках и резиновых плащах с несчастным, недоумевающим видом позируют на сходнях маленького суденышка («Девы туманов», как я знаю теперь, поскольку и сам на нем прокатился), провозившего туристов за ниспадающим полотнищем воды. Снимок был сделан, когда родители мамы возвращались из поездки по Американскому континенту, которую они позволили себе в двадцатую годовщину их свадьбы, состоявшейся в 1938 году. Маме тогда было двенадцать лет. Войтек и Рената, вот как их звали. В Америке они обратились в Винса и Ренни. Да и Кампер — это не настоящая их фамилия. Кампински. Наша мать звалась Нивой Кампински, и такая фамилия подходила ей больше, чем Кампер или Парсонс, — последняя не подходила и вовсе. «Вот это водопад так водопад, ребятки, — говорила мать, глядя на потрескавшийся снимок, который она доставала из комода, чтобы показать нам. — Когда-нибудь вы и сами его увидите. По сравнению с ним здешние водопадики выглядят пародией. Настоящими водопадами их и назвать-то нельзя, если, конечно, ты не видел, как местная деревенщина, ничего другого».

Уверен, мать описывала родителям свою неудовлетворенность и, наверное, даже говорила с ними о том, чтобы оставить отца и перебраться с Бернер и мной в Такому. До того я не думал, что Сиэтл и Такома находятся в такой близости друг от друга. Я узнал о «Спейс Нидл»[2] и о том, что ее строили в то время, из еженедельной газеты нашей школы. Мне хотелось взглянуть на нее. Из Грейт-Фолса, Монтана, Всемирная выставка выглядела ослепительно блестящей. Понятия не имею, сочувственно ли отнеслись дедушка с бабушкой к жалобам нашей матери, готовы ли были принять ее и нас в своем доме. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как она оставила родителей, не получив от них благословения. Они были стариками — косными, консервативными интеллигентами, сумевшими выжить в тяжелые времена и желавшими, чтобы жизнь была предсказуемой. Они просто не могли обрадоваться нам. Да мне, как я уже говорил, и не верится, что уход от отца дался бы маме так уж просто, — даже при том, что рядом с ним она себе места не находила. В этом отношении мама была, вероятно, куда менее чуждой условностям и куда более консервативной, чем можно заключить из моего рассказа о ней. Гораздо сильнее, чем она думала, походившей на ее родителей.

Я в те дни с нетерпением ждал возобновления занятий в старшей средней школе Грейт-Фолса, мне хотелось, чтобы они начались задолго до сентября, тогда я смог бы почаще покидать дом. Летом я узнал, что члены школьного шахматного клуба раз в неделю собираются в одной из пыльных и душных комнат южной башни школы. По старому горбатому мосту я переезжал на велосипеде реку и ехал на Вторую Южную авеню, чтобы исполнить роль «наблюдателя» при мальчиках постарше, игравших друг с другом и ведших загадочные разговоры о шахматах, о своих собственных стратегиях и жертвах качества. Беседуя, они сыпали именами знаменитых шахматистов, о которых я ничего не знал, — Глигорича, Рея Лопеца и даже Бобби Фишера, который уже стал тогда гроссмейстером и перед которым члены клуба преклонялись. (Фишер был известен своим еврейством, что внушало мне неразумную, безмолвную гордость.) О самой игре я никаких представлений не имел. Однако мне нравилась упорядоченность шахматной доски, архаичный облик фигур, ощущение, создаваемое ими в моей ладони. Я знал: чтобы играть в шахматы и продумывать ходы далеко вперед, необходимо обладать хорошей памятью и логическим складом ума, — по крайней мере, так говорили мне эти мальчики. Против моего присутствия члены клуба не возражали, они были высокомерны, но дружелюбны и объяснили мне, какие книги следует прочесть, если я всерьез надумал стать шахматистом, и на какой журнал подписаться («Шахматист»). Их было всего пятеро. Девочки отсутствовали. Эти ребята приходились сыновьями адвокатам и больничным врачам, они напыщенно обсуждали самые разные вещи — мне неведомые, но пробуждавшие острый интерес. Инцидент с самолетом-шпионом, Фрэнсис Гэри Пауэрс, «Ветер перемен»,[3] кубинская революция, католицизм Кеннеди, Патрис Лумумба, а также правда ли, что казненный за убийство Кэрил Чессман предпочел последнему ужину партию в шахматы, и правы или не правы бейсболисты, украшающие фуфайки, в которых они выходят на поле, своими именами, — эти разговоры заставляли меня понять, что я не знаю многого из того, что происходит в мире, а знать это следует.