Анатолий Абрамович, 1960-е гг.
А мы у Зали уже собирались: я, Мишка Рачек, Адольф еще, Овчинников… Я говорю: «Заль, ходит такой смурной, весь набыченный такой… Давай его затащим. Пускай он посидит! Он помолчит. Потому что такая судьба у человека». Заля говорит: «Ну, конечно!» И Абрамович в течение лет десяти, если не больше, приходил, садился и молчал. «С четвертого класса, — мы пишем с Залей, — „всей жизни друг“». И так оно и есть! А то, что этот «всей жизни друг» первые лет десять-пятнадцать рта не раскрывал, отходил, мы не говорим.
Вообще Абрамович с достоинством нес некий трагизм начала своего жизненного пути. Он был очень строгим человеком, на самом деле. Я помню, в девятом классе это произошло: мне купили часы — подержанные часы швейцарские. Трофейные, первые часы в моей жизни. На день рождения. Мне было лет семнадцать, наверное. Абрамович посмотрел очень строго. Я помню выражение его лица, что я какую-то непростительную пошлость позволил себе. Роскошь. И это так и осталось у всей компании. Ну у Зали, собственно, это налицо — абсолютное презрение к любой пошлости. Это было каким-то общим принципом. То ли благородная бедность, то ли еще что-то, не знаю, как это называется. Мне кажется, что у Зали это в перечне, что ли, характеристик правильной жизни. Заля очень на самом деле был нравственным человеком.
А я был несколько пижонист — ну, отчасти поневоле, потому что у меня мама как начинающая интеллигенция, частенько… Я только окончил школу — она на меня шляпу надела, потому что ей ужасно хотелось, чтобы у нее мальчик был интеллигентный и в шляпе! А со стороны это была нелепость, потому что в семнадцать лет, да это и Пресня еще! Пресня, да еще каких лет! Еще Сталин… И дальше я так — до старости практически — ходил в шляпе. Потом в старости я почувствовал, что нельзя уже просто… А здесь мне как-то было неловко перед мамой. Очень она просила, очень ей хотелось… Ей хотелось, чтобы и папа носил, но папа уперся, не носил шляпу.
Изабель Воллант: Мне кажется, что Зализняк рассматривал людей как берестяные грамоты или берестяные грамоты как людей. Что-нибудь скромное, может быть, грязное, непонятное, невзрачное, — но он всегда искал и находил в этом человеке или в этой вещи что-нибудь необыкновенное, что-нибудь веселое, что можно принимать со вкусом. То же, что и берестяная грамота: какой-то кусок бересты, список долгов или какая-то невкусная бытовуха, — а он всегда видел в этом кусочке что-нибудь фантастически новое, радостное и безумно интересное. Я думаю, жить с такими мозгами должно быть очень тяжело, и если не научишься радоваться мелочам и видеть радость, красоту и что-нибудь приятное в мелких вещах, то ты подохнешь в своем гордом одиночестве.
И вот я в шляпе, идем мы с очередной выпивки от Зали, расходимся по метро. Я, Абрамович, еще там… Ну, все! Друг друга провожаем. Уже в институте. Дождик идет. Я, значит, в шляпе, с поднятым воротником — пижон-пижон. И черт меня дернул… У меня какое-то чутье на этот счет есть. Вот я вошел в метро и опустил воротник, хотя это совершенно не нужно в качестве пижона. Это я помню. Даже слова помню Абрамовича. Он посмотрел на меня и сказал: «Правильно!»
«Курозад», справа налево: Михаил Рачек, Леонид Никольский, Адольф Овчинников, ААЗ, Анатолий Абрамович; 1956 год
Абрамович — это неприятие любого выпендрежа, любого какого-то суетного высовывания из жизни, любой попытки набить себе цену. Судья! С высоты трагического опыта. Он считал, что он кое-что знает о жизни, кое-что прочувствовал. Что мы баловни судьбы. Гелескул как-то потом мне так с жалостью некой сказал: «Мне кажется, что Абрамович считает меня баловнем судьбы».
Анатолий Михайлович Гелескул
В своей автобиографии Гелескул — поэт-переводчик, испанист, полонист — писал: «Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. Губкина, по специальности геофизик, горный инженер. До 1968 г. работал в геологических партиях на Кавказе. Печатался с 1957 г.»
Леонид Никольский рассказывает:
— Как доходили до меня сведения, отец Толькин попал по Шахтинскому делу, мама, еще тогда только невеста, ходила его навещала, постоянно она в этих очередях отстаивала. Потом, когда его выпустили, вот Толька родился.
Анатолий Гелескул c Адольфом Овчинниковым, 1950-е гг.
После войны им в Москве вообще жилья не дали. Они поселились в Загорянке и долгое время там жили. Толька окончил сельскую школу, пешком ходил в соседнюю деревню. А там и преподавание, и уровень ребятишек еще более проблемный, чем у Зали окружение.
Отец его хотел, чтобы Толька получил какую-то солидную профессию. И он поступил в геологоразведочный институт и лет десять его не оканчивал, переходил снова на тот же курс. Потому что почувствовал просто талант в себе. И отец был страшно недоволен: это не по-мужски. Когда первая маленькая книжечка с переводами вышла, он был совершенно удивлен. Потому что с первой же книжки было ясно, что это очень большой талант.
Гелескула в компанию тоже я притащил. Название нашей компании — «Курозад», это позднее уже название — придумал, кстати, Гелескул.
Он был в моей дачной компании, с которой я познакомился летом сорок девятого года. Гелескул появился в Залиной компании по-настоящему позже, когда Заля приехал уже из Франции. Из загорянских в Залиной компании Сашка Энгель раньше всех появился. Мы вместе с ним дуэтом пели. А Гелескула вытянуть из Загорянки в Москву трудно иногда давалось. Анахоретом был. Я их познакомил вначале с Адольфом [Овчинниковым]. Потому что понимал, что они будут интересны друг другу — Толька Гелескул и Адольф.
Адольф Николаевич Овчинников