Книги

Институт благородных убийц

22
18
20
22
24
26
28
30

— Все-все, успокоилась уже.

— Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.

— Я знаю.

Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием — боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.

Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.

Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе — «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.

Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, — писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, — хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.

Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.

Зинаида становится все отвратительнее, — продолжал я. — Кажется, она воплощение всего, что я ненавижу: подлая, трусливая, — она, кажется, находит настоящее и единственное удовольствие в том, чтобы мучить людей, помыкать, наслаждаться их зависимостью от нее.

Глава 4

Первая моя запись, что появилась в дневнике после того страшного гриппа, была лаконичная и вялая (давали себя знать слабость и нежелание делать что бы то ни было):

Чувствую себя тошнотно. Кажется, что кости размякли и могут больше не затвердеть. Еще до кучи схлопотал осложнение — дергается, хоть и не часто, не только щека, но и веко. Надо к неврологу, но, может, пройдет само. Первое чувство после того, как очнулся, было — зол на маму.

За мной, оказывается, ухаживали. Девушка из диспансера, черненькая, симпатичная. Сидит в регистратуре. Кажется, влюблена. Говорит, что все время, пока я бредил, колола лекарства, следила. Мне перед ней неудобно, работали в одной больнице, а я даже не знал, как ее зовут. Принесла покушать. Стеснялся, но ел. Денег нет даже на еду. Стипендию не дали, скоты.

Черненькую девушку звали Лера. Когда грипп ослабил, наконец, хватку, и я увидел вместо колеблющихся зловещих фигур, что толпились вокруг меня, вполне четкие очертания стен, мебели, потолка с лампочкой, я понял, что это не моя общажная комната, но очень на нее похожая. Я лежал и смотрел, как в углу в своей паутине разминает лапки паук-дистрофик с длиннющими ногами.

Вошла девушка, которая показалась мне знакомой, да и замерла на полпути ко мне, наверное, не ожидала, что я буду в сознании.

«Э-э-э… здравствуйте», — сказал я.

Она смотрела на меня во все глаза. Я застеснялся своего неприглядного, как я понимал, вида, запаха изо рта, который я чувствовал, — видимо, мое напряжение передалось ей. Скромно примостившись в моих ногах на кровати, она сказала, наконец:

«Это моя комната. Мы с подругой вас сюда перетащили. Вы спокойно болейте здесь, я у нее пока поживу. Вы меня не стесняете».

«А вы знаете, что меня отчислили? Что я теперь в академии персона нон грата?»

Она махнула рукой: