Чистота языка м-ра Уолпола и простота его повествовательной манеры не допускали также тех пышных, цветистых, сверх меры приукрашенных описаний природы, которыми м-с Рэдклифф уснащала и нередко загромождала свои романы. Едва ли в «Замке Отранто» найдется хоть одно описание ради описания, и если бы сочинители романов подумали над тем, насколько от такой сдержанности выигрывает повествование, они, возможно, пожелали бы отказаться хотя бы от назойливых словесных излишеств, более уместных в поэзии, нежели в прозе. Всю свою силу Уолпол приберегает для диалога; особенно примечательно, что он, распоряжаясь своими «земными» персонажами с искусством современного драматурга, последовательно соблюдает «рыцарский» стиль речи, характеризующий время действия. Это достигается не расцвечиванием повествовательных частей или диалога старинными словечками и вышедшими из употребления выражениями, но тщательным исключением всего, что может вызвать современные ассоциации. В противном случае его сочинение походило бы на современное платье с нелепо нацепленными на него антикварными украшениями, а так оно словно обряжено в старинные доспехи, с которых, однако, счищена ржавчина и сметена паутина. Для иллюстрации сказанного сошлемся на сцену первой встречи Манфреда с князем да Виченца, в которой превосходно воспроизведены обычаи и речь рыцарского сословия и вместе с тем мастерски изображено смятение человека, сознающего свою вину и испытывающего замешательство при своей попытке оправдаться даже перед безмолвным обвинителем. Критики замечали, что образам слуг не присуща та достойная степенность, которой отличается вся повесть в целом. Но по этому вопросу автор достаточно полно высказался в свою защиту в написанных им самим предисловиях к «Замку Отранто».
Нам остается после всех этих разрозненных замечаний добавить только следующее. Если Хораса Уолпола, проложившего путь новому литературному жанру, и превзошли иные из его последователей в ненавязчивом мастерстве описаний и в умении держать ум читателя на протяжении длинного и запутанного романа в состоянии лихорадочного напряжения и тревоги, все же за ним остается не одна лишь заслуга первооткрывателя и новатора. Целомудренная строгость и точность стиля, удачное соединение сверхъестественного с человеческим, выдержанность повествования в духе нравов и языка феодальных времен, достигаемая четкой обрисовкой и выразительной характеристикой персонажей, а также единством действия, в ходе которого чередуются трогательные и величественные сцены, — все это заслуживает самых высоких похвал. В общем, мы не можем не принести дани нашей признательности тому, кто умеет вызывать в нас столь сильные чувства, как страх и сострадание, и мы с любовью приносим ее автору «Замка Отранто».
ПРИЛОЖЕНИЕ II
Ж.-Ф. Лагарп
[ПРОРОЧЕСТВО КАЗОТА][86]
Мне кажется, это было вчера, а между тем случилось это еще в начале 1788 года. Мы сидели за столом у одного вельможи, нашего товарища по Академии, весьма умного человека, у которого собралось в тот день многочисленное общество. Среди нас были люди разных чинов и званий — придворные, судейские, литераторы, академики и т. п. Мы превосходно пообедали; мальвазия и капские вина постепенно развязали все языки, и к дессерту наша веселая застольная беседа приняла такой вольный характер, что временами начинала переходить границы благовоспитанности. В ту пору в свете ради острого словца уже позволяли себе говорить решительно все. Шамфор[87] прочитал нам свои нечестивые, малопристойные анекдоты, и дамы слушали их безо всякого смущения, даже не считая нужным закрыться веером. Затем посыпались насмешки над религией. Один привел строфу из Вольтеровой «Девственницы», другой — философские стихи Дидро:
И это встречало шумное одобрение. Третий встал и, подняв стакан, громогласно заявил: «Да, да, господа, я так же твердо убежден в том, что бога нет, как и в том, что Гомер был глупцом». И он в самом деле был убежден в этом. Тут все принялись толковать о боге и о Гомере; впрочем, нашлись среди присутствующих и такие, которые сказали доброе слово о том и о другом. Постепенно беседа приняла более серьезный характер. Кто-то выразил восхищение той революцией, которую произвел в умах Вольтер, и все согласились, что именно это прежде всего и делает его достойным своей славы. «Он явил собой пример своему веку, заставив читать себя в лакейской, равно как и в гостиной». Один из гостей, покатываясь со смеху, рассказал о своем парикмахере, который, пудря его парик, заявил: «Я, видите ли, сударь, всего лишь жалкий недоучка, однако верю в бога не более чем другие». И все сошлись на том, что суеверию и фанатизму неизбежно придет конец, что место их заступит философия, что революция не за горами, и уже принялись высчитывать, как скоро она наступит и кому из присутствующих доведется увидеть царство разума собственными глазами. Люди более преклонных лет сетовали, что им до этого уже не дожить, молодые радовались тому, что у них на это больше надежды. А более всего превозносилась Академия за то, что она подготовила великое дело освобождения умов, являясь средоточием свободомыслия и вдохновительницей его.
Один только гость не разделял пламенных этих восторгов и даже проронил несколько насмешливых слов по поводу горячности наших речей. Это был Казот, человек весьма обходительный, но слывший чудаком, который на свою беду пристрастился к бредням иллюминатов. Он прославил впоследствии свое имя стойким и достойным поведением.
— Можете радоваться, господа, — сказал он, наконец, как нельзя более серьезным тоном, — вы все увидите эту великую и прекрасную революцию, о которой так мечтаете. Я ведь немного предсказатель, как вы вероятно слышали, и вот я говорю вам: вы увидите ее.
Мы ответили ему задорным припевом из известной в то время песенки:
— Пусть так, — отвечал он, — но все же, может быть, и надо быть им, чтобы сказать вам то, что вы сейчас услышите. Знаете ли вы, что произойдет после революции со всеми вами, здесь сидящими, и будет непосредственным ее итогом, логическим следствием, естественным выводом?
— Гм, любопытно! — произнес Кондорсе[88] со своим обычным глуповатым и недобрым смешком. — Почему бы философу и не побеседовать с прорицателем?
— Вы, господин Кондорсе, кончите свою жизнь на каменном полу темницы. Вы умрете от яда, который, как и многие в эти счастливые времена, вынуждены будете постоянно носить с собой, и который примете, дабы избежать руки палача.
В первую минуту мы все онемели от изумления, но тотчас же вспомнили, что добрейший Казот славится своими странными выходками, и стали смеяться еще пуще.
— Господин Казот, то, что вы нам здесь рассказываете, право же куда менее забавно, чем ваш «Влюбленный дьявол». Но какой дьявол, спрашивается, мог подсказать вам подобную чепуху? Темница, яд, палач... Что общего может это иметь с философией, с царством разума?..
— Об этом-то я и говорю. Все это случится с вами именно в царстве разума и во имя философии, человечности и свободы. И это действительно будет царство разума, ибо разуму в то время будет даже воздвигнут храм, более того, во всей Франции не будет никаких других храмов, кроме храмов разума.
— Ну, — сказал Шамфор с язвительной усмешкой, — уж вам-то никогда не бывать жрецом подобного храма.
— Надеюсь. Но вот вы, господин Шамфор, вполне этого достойны, вы им будете и, будучи им, бритвой перережете себе жилы в двадцати двух местах, но умрете вы только несколько месяцев спустя.
Все молча переглянулись. Затем снова раздался смех.
— Вы, господин Вик д"Азир,[89] не станете резать себе жилы собственноручно, но, измученный жестоким приступом подагры, попросите это сделать других, думая кровопусканием облегчить свои муки, вам пустят кровь шесть раз кряду в течение одного дня — и той же ночью вас не станет. Вы, господин де Николаи, кончите свою жизнь на эшафоте; вы, господин де Байи,[90] — на эшафоте; вы, господин де Мальзерб,[91] — на эшафоте...