Камень за камнем дело приближалось к финалу, и, хотя все четверо порядком устали, они наконец добились своего, точнее, своего добился Джон Келли, который увидел белую-белую кость, нисколько не изменившуюся за те несколько лет, что тело провело под камнями, а не на холодном ветру и не под палящим солнцем, и он сказал – вот он, это он, ура. Они откладывали камни недалеко, и теперь те мешали ходить вокруг, изучать тело; впрочем, Келли не был исследователем из группы Симонсона, ему достаточно было просто перевернуть труп, пусть даже нарушив его целостность, но главное – докопаться до того, что вмерзло в лед, что – в глубине, это было самым сложным, и он сказал: я сам, я должен сделать это сам, взял ледоруб и начал бить – один удар, второй, третий, он хотел освободить лицо – из каменного моря выступали только щеки и верхняя часть лба, на которой черным пятном выделялась травма, приведшая к смерти альпиниста, – видимо, ледоруб, которым он пытался остановить свое падение с горы, отскочил от камня и раскроил ему череп. Келли не хватило надолго, и он уступил место одному из шерпов, Ками, тот долбил еще несколько минут, а затем передал эстафету Пембе, и так, сменяя друг друга, примерно за час они сумели выбить вокруг черепа мертвеца порядочный ров, позволяющий отделить голову от каменного наста. Потом они работали одновременно, все вчетвером, справа и слева от тела, потому что Келли не хотел повредить скелет слишком сильно; он был готов разобрать его на несколько составных частей, но надеялся не сломать хрупкие, источенные временем кости. Все ценные вещи уже извлекли участники исследовательской экспедиции – и спички, и очки, и компас, и даже одежные этикетки, ничего не оставалось, кроме тела и нескольких несрезанных с него лоскутов ткани. Они работали слишком аккуратно, слишком медленно – но это было необходимо, обусловлено тяжелыми условиями, и когда дело было уже практически завершено, Ками сказал Джону: нужно идти в лагерь и отдыхать, потому что мы сегодня не доделаем, мы слишком устали, а тут нельзя работать на износ, нужно дать организму передышку, плюс-минус один день погоды не сделает. Келли не хотел заканчивать, особенно теперь, когда цель была так близко, но он умел обуздать свои порывы и согласился, и они вернулись в лагерь, потому что завтра предстояла большая работа. Впрочем, теперь они точно знали местоположение тела и могли сэкономить как минимум час на поисках, плюс значительная часть работы была сделана, и потому Келли шел назад с легким сердцем и чистой головой – он знал, что завтра закончит дело своей жизни.
Правда, в размышления об этом вгрызались другие, более страшные, катастрофически неприятные мысли – а что потом? Ведь цель служила ему поддержкой, как инвалидная коляска, как костыль, а лишившись цели, даже путем выполнения поставленной задачи, он снова станет никем, трагическим одиночкой в пустой квартире с призраком Эллен, прячущимся за каждой дверью; и пусть даже он потратит какое-то время на то, чтобы привести пленку в порядок и получить удобоваримые кадры, способные послужить доказательством, и пусть газеты объявят его героем – это все временно, это последыши, которые сотрутся значительно быстрее, чем та вечная, несмываемая трагедия. Келли прилагал все силы, чтобы отбросить подобные мысли, но они все равно закрадывались в его голову, пытались захватить все доступное пространство, будто перегруженный жесткий диск, и тогда Келли начинал петь, петь про себя, тихо, аккуратно, не затрагивая голосовых связок, петь ритмичные, простые песни, которые легко было запомнить, которые он никогда не любил, но не мог не знать, вроде The Show Must Go On или We Will Rock You, и еще что-то из Queen, The Beatles, The Rolling Stones, других всемирно известных монстров, ничего экзотического. Пение помогало ему – он забывал слова и тратил минуты, даже часы на то, чтобы восстановить в памяти какой-нибудь предлог или артикль, и в это время никакие сторонние мысли не могли продраться через музыкальную псевдозащиту. Когда они пришли в лагерь V, он мучительно вспоминал начало второго куплета Eleanor Rigby, он помнил, что там что-то об отце Маккензи, но точно не помнил, что именно, и потому запнулся и никак не мог продолжить, и так забылся, что Пемба вынужден был дернуть за веревку – мол, всё, шеф, пришли. Когда они сбросили рюкзаки, он сразу спросил у Матильды, знает ли она эту песню, и она ответила: да, я знаю, и он спросил ее про второй куплет, и она, слава богу, помнила его наизусть – «отец Маккензи пишет слова проповеди, которую никто не услышит, никто не приходит сюда», и он улыбнулся и кивнул – конечно, конечно, вот оно, я потерял эти слова, а теперь нашел их снова.
В палатке они говорили совсем о другом: не о Мэллори, не об их изнурительной работе по откапыванию тела, а о каких-то фильмах и книгах, о каких-то посторонних вещах, и потом, значительно позже, когда мир уже закончился, а больничное окно снова заскрипело на ветру, Келли неожиданно осознал, что в эти минуты он позволил себе забыть про Эллен и думать только о женщине, сидевшей напротив него в узкой палатке, рассказывая о вещах, которые в другое время были бы для него совершенно неинтересными. Она говорила о Фоере и герое романа «Жутко громко и запредельно близко», потому что тот тоже терял слова, как Келли в своей песне, и сначала он потерял имя «Анна», потом слово «тебя», потом слово «люблю», и осталось только одно «я», которое он употреблял для всех целей, а когда забыл и его, вытатуировал на руках «да» и «нет», чтобы показывать ту или иную руку во время разговора. Она говорила еще про каких-то странных героев, про мир внизу, про вещи, которые были так далеки от обеих любовей (можно ли употреблять это слово во множественном числе?), что почувствовал себя человеком, а не функцией. Он забыл о необходимости что-то делать и кого-то любить, он превратился в одно большое ухо и чуть не уснул так, не подготовившись, не разоблачившись и не запаковав себя в спальник, и Матильда вовремя одернула его, потому что на следующий день предстояла большая работа, и этот факт мгновенно спустил Келли с небес на землю. Уже засыпая, он рассказал ей про Эллен, кратко, в нескольких словах, – о том, что никогда не перестанет любить мертвую женщину, и Матильда ответила: ты любишь мертвую женщину и мертвого мужчину, почему ты сам до сих пор жив? Тогда Келли замолчал и впервые за многие дни подумал о смерти, пропуская в свое сердце болезненную иглу.
Утром они поднялись в половине шестого и уже в девять снова были у тела: со вчерашнего дня ничего не изменилось, снега не намело, погода оставалась прекрасной, нужно было долбить дальше, Келли оценивал оставшиеся работы примерно в два-три часа, не более. Интересно, что тело к этому моменту уже потеряло свой романтический ореол, оно было просто трупом, неважно даже чьим, важна была камера, камера, камера, камера; Келли думал об этом с остервенением и в определенный момент все-таки сказал: хватит, больше не нужно копать, уже можно попытаться его подвинуть, смотрите, мы уже далеко под грудь зашли. Они начали переворачивать тело вместе с кусками льда, которые подкалывали ледорубами, и через слой грязи на Келли уставились мертвые глаза, мумифицированное лицо, и что-то знакомое было в этом лице, узком, со скулами, с изогнутыми бровями, четко очерченными даже теперь, через девяносто лет после смерти, – это был Джордж Мэллори, только он, и никто иной, ошибиться было невозможно, никакой не Ирвин, и необыкновенно толстая игла, даже не игла, а спица уткнулась в сердце Келли, он на секунду потерял дыхание, а потом увидел самое главное. Они переворачивали тело медленно, старые кости казались легкими, точно пух, и под телом, под слоем льда и камня, в небольшом углублении лежала компактная фотокамера «Кодак» – та самая, вожделенная, или не та, потому что Келли знал, что Мэллори тоже взял с собой фотоаппарат, просто воспользоваться им собирался в последнюю очередь, чтобы запечатлеть напарника на вершине – основным фотографом в двойке был все-таки Ирвин. Значит, если они добрались, на камере Мэллори так или иначе будут снимки, или даже пускай он добрался один, без Ирвина, все равно он достал камеру и снял мир вокруг себя: солнце, облака, все, что угодно, фотографию Рут, британский флаг, какое-нибудь доказательство восхождения. Значит, фотография существует, и он – Джон Келли – нашел ее, и он спустится вниз триумфатором; единственным точащим его душу жучком было то, что на камере могло не оказаться никаких снимков – может, снимал только Ирвин, или вообще никто не снимал, или пленка испорчена до такой степени, что уже не подлежит восстановлению. Но Келли гнал эти мысли, они были счастливы – он и Матильда, и даже шерпам передалась их радость, они хлопали Джона по плечам и говорили, молодец, ты молодец, а он смотрел на них, улыбался, улыбался, потом опять улыбался, а потом аккуратно завернул камеру в полиэтилен и положил в крошечный походный холодильник, который был у него с собой, потому что нельзя было допустить мгновенного перепада температуры, пленка могла разрушиться, и сказал шерпам: надо привести тут все в порядок, после чего обратился к телу Мэллори, неуклюже лежащему на боку: прости, прости меня, ты же знаешь, зачем это, ты же понимаешь, что я это делаю, потому что знаю: ты, ты, и никто другой.
Потом они снова укладывали мертвеца и прикрывали его камнями, потом Матильда читала молитву, потому что Келли не знал ни одной, а Пемба поверх христианской прочел какую-то свою, на птичьем языке, и они отправились обратно – Келли уже ощущал себя победителем, понимая, что сделал максимум возможного; теперь он позволил разуму возобладать над сердцем и проанализировать реальную возможность найти, скажем, фотографию Рут или тело Ирвина – вероятность этого неустанно стремилась к нулю, и тут математика ставила естественную границу, поскольку опуститься ниже нуля вероятность не могла, как бы она к этому ни стремилась. Келли предстоял трудный, невероятно трудный путь вниз, потому что он не мог удержаться, ему хотелось распаковать фотокамеру прямо здесь, в палатке, и, каким-то волшебным образом проявив и напечатав снимки, убедиться в собственной правоте и величии Джорджа Мэллори, но он сдерживался, убеждая себя в том, что гораздо приятнее оттянуть процесс, что чем больше надувается пузырь, тем с большим эффектом он лопается, и тут же отстранялся от такой ассоциации, поскольку она тянулась своими щупальцами к неудаче, а неудача Келли не устраивала. Хотя и здесь была лазейка – неудача позволила бы ему и дальше заполнять пустоту, оставшуюся от Эллен, идти в новую, еще более безумную и бесполезную экспедицию, искать тело Ирвина, вмороженное в скалу где-то неподалеку от найденного ледоруба, и верить в то, что фотография Рут была в железной рамке, в стеклянном кофре, а его металлоискатель найдет эту рамку под слоем замерзшей воды – хотя чего там, поправлял он себя: никакого металлоискателя нет, все это сказки, придуманные для того, чтобы напустить туману и обмануть Матильду, и спасибо ей, что она не пытается искать подвохи и несуразности, да и в любом случае все эти обманы остались в прошлом, поскольку вот она, в маленьком переносном холодильнике, портативная фотокамера, которую нес с собой Джордж Герберт Ли Мэллори, несомненный первопокоритель горы.
Они справились раньше, чем основная часть французской экспедиции, и им следовало, конечно, подождать Жана и Седрика, но не в пятом лагере, а в более низком, четвертом, чтобы организм отдохнул, или даже в третьем; но до базового лагеря они решили не идти, поскольку ждать оставалось недолго, максимум два дня: Жан и компания должны были уже спускаться независимо от того, добрались они до вершины или нет. Первым шел Пемба – он тащил самый большой груз: палатки, часть высотного оборудования, за ним – Келли, за ним – Матильда, а замыкал процессию Ками, готовый в любой момент вцепиться в скалу и натянуть веревку, чтобы уберечь товарищей от падения. Они шли вниз по самому трудному участку – от пятого лагеря к четвертому, по тому самому участку, на котором Келли чуть не остановился при подъеме, чуть не сдался, а теперь хотелось бежать вниз, подпрыгивая, отращивая на ходу крылья, это казалось таким легким, каждое движение на спуске было похоже на полет, и более всего способствовала этому камера в рюкзаке у Келли. Джон знал, что чаще всего альпинисты погибают на спуске – причем независимо от высоты, что в зоне смерти, что на небольших высотах, потому что расслабляются, потому что полагают – дело сделано, и дальше будет проще, а дальше не проще, технически это почти одно и то же, требуется чудовищное напряжение воли и сил – разве что все происходит значительно быстрее, поскольку физически спускаться легче, чем подниматься, да и нет ограничений, связанных с давлением и кислородным голоданием. В какой-то момент уже можно отказаться от кислорода и дышать нормальным воздухом, лишь бы погода не испортилась, лишь бы не обрушилась лавина, лишь бы не замела пурга.
В третьем лагере их должны были ждать шерпы и несколько яков, которые не могли идти дальше, их границей был ледник Ронгбук; эти выносливые животные смотрели не слишком умными, не слишком преданными глазами, но готовы были нести любую тяжесть, и потому Джон Келли любил их, предвкушая встречу с ними точно так же, как предвкушал бы встречу со специалистом по фотографии, который поможет в извлечении пленки из «Кодака» Мэллори. Он шел вперед и радовался, и улыбался, и никакой Эллен не было в тот момент внутри него, когда Ками вдруг закричал: лавина, направо, направо, и все четверо бросились прочь с тропы, а сверху уже скатывались камешки и снег – их было немного, простой сход, десятки таких происходят ежедневно, но один такой сход может смести человека, смять его, бросить вниз так, что тот уже не сумеет остановиться. Возможно, именно так и погиб Джордж Мэллори, когда его смело с Первой ступени при спуске – Келли не допускал мысли о том, что великий англичанин погиб на подъеме, – его просто сбросило вниз, повредило ногу, и он пытался вцепиться в склон руками и ледорубом, чтобы хотя бы замедлить свое трагическое падение. В момент схода лавины Пемба и Келли находились на чуть более пологом участке, и им было проще уходить в сторону – времени прощупывать снег в поисках впадин и провалов не было, оставалось только слепо нестись вперед и тащить за собой отстающих Матильду и Ками.
И они неслись, бежали, спотыкаясь, в сторону от тропы, в надежде, что лавина, даже не лавина, а лавинка проскочит мимо, пронесется, и неведомый бог – у Пембы и Ками – свой, у Матильды – свой, а у Келли – неясный, возможно, и вовсе никакой спасет их, вытянет, вытащит из смертельной ловушки на простом месте, на спуске, в прекрасную погоду – потому что горы есть горы, и никто никогда не застрахован, все запланированное может сорваться в одну минуту из-за превратности судьбы, из-за плевка творца. Снег ударил Келли в правое плечо, но несильно, камешки отскочили от его комбинезона, от его капюшона, он понял, что пронесло, и в этот момент веревку рвануло, сбив его с ног, – значит, Матильду или Ками все-таки задело и потянуло вниз, и Келли вгрызся в скалу, вцепился, его тянуло вниз, его тащило, он держался, а потом тоже сорвался и вдруг понял, что уже ничего не тянет его наверх, потому что Пемба по закону гор перерезал веревку, чтобы спасти хотя бы свою шкуру. За считанные мгновения перед Келли пронеслось все, что было в его жизни: рождение, смерть родителей, Эллен, семь лет без нее, несколько самых счастливых месяцев в жизни, смерть Эллен, охота на Джорджа Мэллори, поход в Гималаи – всё-всё-всё, все прочитанные книги и просмотренные фильмы, все разговоры и письма, каждый дом, в котором он жил, и каждый клочок неба, который он когда-либо видел над головой, – и в это время его руки машинально нащупывали карабин, чтобы отстегнуть его; и когда его падение остановилось, а лавина потекла дальше, он внезапно понял, что натворил, и даже страшная боль в руке не смогла заглушить ощущение того, что он, Джон Келли, – убийца.
Матильда лежала внизу, почти в пятидесяти метрах под ними, ее рука торчала из-под снега, а рядом барахтался каким-то чудом выживший Ками, с тяжелым переломом ноги и рассеченной щекой, но Келли и Пемба дошли до них через полчаса, не раньше, измученные, в синяках, особенно Келли, и Ками был уже в таком состоянии, что двигаться сам почти не мог; они вытащили его, потому что он шевелился, и положили на снег, Пемба начал перетягивать ему ногу, а Келли в это время откапывал Матильду, которая лежала лицом вниз, и он не мог сразу ее перевернуть, а когда перевернул, сразу же закрыл глаза, чтобы не видеть ее окровавленного, изувеченного ударами о камни лица. В этот самый миг Джон Келли понял, что он и есть первопричина всего зла, которое встречается на его пути, – что он, а не Гарднер Спид, убил Эллен несколько лет назад, даже не несколько, а несколько плюс семь, то есть еще в тот момент, когда она, упрямо сжимая губы и обливаясь слезами, уехала из его квартиры, чтобы познакомиться со своим страшным мужем. Он понял, что те минуты, когда он бегал по квартире, пытаясь позвать кого-нибудь на помощь отцу, стали основополагающими в его судьбе, и что смерть отца стала только первым из положенных ему по сроку убийств – и теперь он принес смерть Матильде. Самое страшное, что существуют миссии, которые нужно продолжать во имя тех, кто отдал за них жизни, – таких миссий множество: нужно дойти, добраться и посвятить победу мертвецу; миссия же Келли не относилась к таким, он чувствовал, что смерть Матильды – бессмысленна, как бессмысленна любая смерть около него. Он с трудом сдержал страшный порыв – достать из рюкзака холодильник, из холодильника – камеру, – и сломать ее, выбросить, уничтожить, чтобы никогда не узнать, достиг ли Джордж Мэллори вершины; в этот момент вся его любовь показалась пустышкой в сравнении с человеческой жизнью, все его цели показались глупыми и мелкими относительно цены, которой они были достигнуты, и если бы Бог спросил у Келли – что ты отдашь за то, чтобы она жила, он бы ответил – всё; и Эллен – спросил бы Бог; и Эллен – ответил бы Келли, и это была бы самая что ни на есть настоящая правда. Он прижимался щекой к мертвому лицу Матильды и плакал, и слезы капали на ее щеки, смешиваясь с талой водой и становясь частью горы. Это не значило, что его любовь к Матильде каким-то образом стала выше его любви к Эллен или к Мэллори, – это значило лишь, что с этой смертью Келли, такой надежный, такой серьезный, такой внешне смелый, окончательно потерял веру в себя, оставив последние крохи собственной гордости на заснеженном склоне – на пути от четвертого лагеря к третьему.
Ками выжил – Пемба стащил его вниз на собственном горбу, а там подключились и другие шерпы; Матильду нес Келли, поскольку он не мог позволить ее телу оставаться там, среди сотен безымянных трупов, покоящихся на склонах, тем более они в основном – в зоне смерти, а она погибла на сравнительно простом участке, когда до спасительного лагеря оставалось рукой подать. Джон замкнулся внутри себя и два последующих дня ждал возвращения Жана, потому что, движимый подспудным мазохизмом, хотел, чтобы руководитель французской экспедиции обвинил в смерти девушки его, Джона Келли, ударил по лицу, плюнул в глаза, унизил перед всеми – подобный сценарий освободил бы Келли, облегчил бы его жизнь, снял хотя бы малую долю чудовищного груза с заледеневшей совести. Но Жан, вернувшись, посмотрел на тело Матильды, а потом сел рядом с ним и тихо заплакал, как девчонка, пряча лицо в ладонях, после чего прошел мимо стоящего неподалеку Келли, так ничего ему и не сказав; с Келли общался Седрик – он не дал выхода эмоциям, но просто записал координаты англичанина, чтобы при необходимости привлечь того в качестве свидетеля – например, для фиксации обстоятельств смерти при подготовке свидетельства. Они дошли до вершины – об этом рассказал один из шерпов, но теперь это достижение казалось более чем сомнительным, потому что Матильда не достигла ни одной из своих целей, погибнув в пути, не добравшись до самого верха и не узнав, кто же на самом деле был первопроходцем. Ее жизнь и ее восхождение как кульминация оказались пустыми, ничем не обремененными – и Келли понимал это, думая, как это глупо: его столь полную и насыщенную жизнь придется продолжать, принося другим горе и смерть, а ее светлое, легкое существование завершилось, и в голове Келли в который раз появилось страшное, безумное, уродливое слово «никогда».
«Никогда» относилось ко многим последующим его поступкам, ко многим происходившим с Келли вещам: в частности, он никогда больше не видел никого из французов и вообще ничего не слышал о французской экспедиции, не считая одного-единственного телефонного разговора с Жаном; никогда больше он не ходил в горы, никогда не обращал внимания на женщин. Смерть Матильды повергла его в пустоту, которая находится далеко за пределами отчаяния, за пределами всего, что может подвигнуть человека к дальнейшему существованию; он превратился в оболочку, наполненную не воздухом, но вакуумом, сжатую, сморщенную, способную механически решать простые задачи и отвечать на простые вопросы, но не способную совершить ничего действительно имеющего значение. Вернувшись в Лондон, он переложил запакованную камеру в холодильник и не прикасался к ней в течение достаточно длительного времени – хотя, если бы Матильда была жива, он бы тут же отнес аппарат к специалистам, чтобы как можно быстрее получить результат – и ради себя, и ради нее, поскольку в его представлении она тоже стала полноценным участником поисковой экспедиции, пусть и присоединилась к ней в самый последний момент. Собственно, этого Келли даже не замечал – ему казалось, что Матильда помогала ему в книжном расследовании, искала факты и сличала данные, рассчитывала траектории и анализировала письма Мэллори – в общем, была таким же детективом, как и сам Келли, и изначально шла в гору именно с ним, а французы были случайными попутчиками – равно для них обоих. Он отдавал себе отчет, что это не так, но затем снова погружался в лоно безумия, поскольку безумие позволяло избежать реальности – в этом плане Келли вернулся на несколько лет назад, к больничному окну, которое с каждым днем все шире открывало свой привлекательный зев.
Примерно через месяц после возвращения ему позвонила Ребекка, мать Матильды. Она не винила Келли ни в чем, потому что сама благословила дочь на опасное путешествие; она просто хотела знать, чем жила Матильда в свои последние дни и часы – а кто, как не Келли, знал это лучше всех. Они проговорили больше двух часов, а потом Ребекка попросила разрешения приехать – но его квартира была в таком запустении, что он не мог позволить ей даже зайти внутрь и тем более не хотел заниматься уборкой, и потому предложил прилететь в Париж, на что она с радостью согласилась. Он купил билет и отправился к матери Матильды – она жила в пятнадцатом округе, в новом доме неподалеку от станции «Вожирар»; он прилетел в Орли и достаточно быстро добрался, пусть и с двумя пересадками, сначала на электричке RER, а затем на метро. Ребекка встретила его без слез, но говорила мало и тихо, и он почувствовал в ее манере сдавленный внутренний плач – она спрашивала его не об обстоятельствах, при которых дочь отправилась искать тело Мэллори, и даже не о моменте ее смерти, но в первую очередь о том, о чем они разговаривали в палатке в последнюю ночь. Он отвечал скомканно, неровно, путано, и Ребекка все понимала, она будто чувствовала его боль, а не свою собственную, и почти каждый их разговор сводился к рассказу Ребекки о том, какой Матильда была в детстве, как она себя вела, к каким-то комическим случаям, которые в неограниченном запасе есть у каждого родителя, к глупым историям о том, как Матильда зимой попыталась лизнуть железную ручку двери, как подралась со старшей девочкой, как чуть не уехала на мотороллере развозчика пиццы, как поймала голубя и держала его в шкафу тайком от матери, как намазывала пол конфитюром, формируя муравьиные дорожки, как бегала к соседке, у которой было кабельное телевидение, и так далее, и так далее, без остановки – Келли уже казалось, что он прожил с Матильдой всю жизнь, а не считанные дни в Гималаях. Оттого что Ребекка плакала у него на плече, Келли становилось все хуже и хуже, но он уже не мог отказать ей в праве быть выслушанной, тем более он ощущал себя убийцей ее дочери и никак не мог осознать, что другие воспринимают его иначе, что он прощен – даже матерью, безутешно плачущей у него на плече. Да, она расплакалась на второй день его визита, разрыдалась, и вдруг Келли понял, в какую бездну он вверг не только себя, но и других, ни в чем не повинных людей, и в этот момент у него возникло желание обвинить во всем покойного Джорджа Мэллори, свалить вину на чертова альпиниста, который не мог умереть, как нормальный человек, в собственной постели. А на следующее утро Келли уехал, потому что не мог больше терпеть самого себя – скулящего, изображающего внимательного слушателя и не способного подавить в себе отвратительного желания переспать с матерью женщины, которая могла бы занять место Эллен, если бы не разделила ее трагическую участь.
Вернувшись в Лондон, Келли пил – пил много, в частности, дешевого виски, он не хотел заморачиваться на дорогом и заказал несколько ящиков Bell’s, которое терпеть не мог – и потому именно оно казалось ему лучшим средством напиться, не смакуя и не наслаждаясь; он стремился к простому отрубу, к тошноте, к похмелью, к больной голове, а не к удовольствию, которое мог принести какой-либо дорогой односолодовый сорт. Раз в день он обязательно открывал холодильник и смотрел на камеру, обещая себе: завтра, завтра я отнесу ее специалисту, вот только дойду до телефона и позвоню, надо же узнать, кто может выполнить столь тонкую работу, не повредив ни единого снимка. Но до телефона он не дошел ни разу, потому что телефон был отключен – Келли вырубил его по возвращении из Парижа, чтобы никто – ни Ребекка, ни какой-либо друг, ни назойливый коммивояжер – не смогли нарушить его покой, точнее, беспокойство, замешанное на самоуничтожении и постепенно растущем презрении к самому себе. Он перестал читать книги, и большая часть его времени проходила в тупом просмотре телепрограмм – одной за другой, подряд, безостановочно, и каждая новая программа казалась более глупой, чем предыдущая, но он не мог остановиться, он смотрел и смотрел: ток-шоу, телеигры, спортивные передачи, новости, мультфильмы, сериалы – ни одна из программ не оставалась в его памяти ни на секунду, сразу вылетая из головы. Мобильный телефон лежал разряженным много дней, в почтовом ящике копились счета, один за другим, Келли перестал мыться и выходил в магазин раз в две недели, чтобы купить какую-либо быстроразогреваемую дрянь или алкоголь. Несколько раз в его дверь звонили – возможно, коммивояжеры, возможно, из коммунальных служб, но он не открыл – не потому, что хотел сделать вид, будто его нет дома, а потому, что его на самом деле не было дома, – тело, сидящее перед телевизором, нельзя было в полной мере считать Джоном Келли.
Потом ему позвонил Жан – точнее, не ему, а консьержу, и попросил любым способом связать его с Джоном Келли, и консьерж пришел к Келли и дал ему трубку радиотелефона, мол, вызывают, и Келли вяло сказал: да, а когда звонивший представился, мигом протрезвел и повторил «да» еще раз, уже четко, не безразлично – почему-то для Келли прощение Жана значило больше, чем простое, не потребовавшее никаких душевных затрат прощение Ребекки, и потому Келли не мог игнорировать звонок француза. Жан молчал в трубку, хотя знал, что Келли внимательно его слушает, а потом сказал – черт с тобой, ты действительно не виноват, хотя, извини меня, я все равно буду тебя ненавидеть, и знаешь почему? Не потому, что ты забрал ее с собой и не вернул мне, не потому, что она погибла, а потому, что я любил ее, я, Жан, любил ее, а она полюбила тебя, сумасшедшего идиота, конченого придурка, и ты не смог уберечь ее даже для себя, не говоря уже о ком-либо другом, ты обокрал меня, но я не хочу, чтобы ты полагал, что я хочу мести, нет, ты обокрал в первую очередь самого себя, потому что лучше Матильды не было никого, она была самой прекрасной женщиной в мире, а ты, и ты, и ты… и Жан говорил еще долго, но Келли уже не слушал, потому что он – Жан бы не поверил – прекрасно понимал чувства француза, он мог предсказать каждое следующее его слово, каждый следующий жест, и когда Жан наконец иссяк, он сказал: нет, самой прекрасной женщиной на Земле была Эллен, но ты, лягушатник, никогда бы с ней не познакомился, даже если бы она была жива, потому что она близко не подпускала таких мудаков, как ты, и после этого Келли положил трубку. Сложно сказать, легче ему стало или тяжелее – с одной стороны, он был категорически не прав, оскорбив ни в чем не повинного и, более того, несчастного человека, с другой стороны, ему было совершенно плевать на чувства Жана, поскольку он уже давно стер свои собственные.
Иногда в Джоне пробуждалось сознание, точнее, голос разума, и он осознавал, что нужно как-то выбираться из той пропасти, в которую загнал то ли он сам себя, то ли Бог – его, тут он не был уверен, поскольку опровергать существование Бога больше не мог, слишком уж мистически все совпадало, но в любом случае к этому прилагался вывод о том, что Бог – жесток, Иегова Кана, ревнивец и злыдень, который не терпит счастья, достающегося в обход веры. Включаясь на минуту, разум говорил Джону: тебе снова нужно влюбиться, и единственная твоя любовь, которая не обязательно должна быть живой, – это Джордж Мэллори, вот и иди к нему, у тебя ведь есть только фотоаппарат, а тебе еще надо найти фотографию и тело Ирвина – в общем, работы невпроворот, а ты застыл на одном месте и топишь слезы в бутылке, как нехорошо. Но подобных кратких прозрений явно не хватало для того, чтобы встать и идти, тем более Джон не был слепым, хромым или глухим, ему не требовалось исцеления, ему требовалось что-то большее, но что – он уже не знал, потому что как минимум один раз ошибся, предположив, что это – Матильда. В результате, возвращаясь из магазина с авоськой, в которой звенели бутылки и тихо лежала соленая рыба и пицца для микроволновки, Джон зашел в церковь, мимо которой проходил каждый день и до того, но почему-то ни разу не замечал ее, не осознавал как храм, она оставалась для него просто зданием середины XIX века, среднего качества архитектурным творением без дополнительной духовной нагрузки. Теперь же он зашел внутрь и обвел взглядом белые стены, светлые окна, деревянные скамейки, и на каждой – Библию, толстую, в подозрительно кричащем мягком переплете; службы не было, церковь пустовала, что наполняло ее удивительным покоем, значительно более плотным и емким, чем, например, собственная квартира Джона, гостиная, диван перед телевизором. Этот покой был сродни покою вершины, на которой Келли никогда не был, но очень хорошо себе ее представлял: да, пусть на вершине – ветер, холод, шум, но абсолютный покой заключается вовсе не в замирании окружающего мира, а в отсутствии других эмоций, помимо возникающих при восприятии среды; здесь, в церкви, он понял, что мыслей в голове нет, причем никаких вообще, и можно просто безмятежно сидеть и смотреть на аккуратное минималистское распятие, не представляющее художественной ценности и потому вносящее свою лепту в общее упокоение.
Джону было немного стыдно, что он пришел в храм с бутылками, но этот стыд был совершенно новым чувством, первым за длительное время, не связанным с Эллен, горой или Матильдой, и Джон был благодарен белым стенам и высоким окнам за возможность ощутить что-то другое. Он не ждал, что к нему подойдет священник, да и не нуждался в этом, но тот подошел, потому что Джон был единственным посетителем, а отец Уайт слишком хорошо относился к людям, чтобы бросить одного из них в явной беде. Тебе нужна помощь, сын мой, участливо спросил он, выведя Келли из счастливого забвения; тот, встрепенувшись, помотал головой, потом осознал, что перед ним священник, и ответил вежливо – нет, не нужна, отец; если я понадоблюсь, я буду там, сказал отец Уайт и указал на небольшую дверь справа, и Келли кивнул. Священник пошел прочь, и вдруг Келли сказал ему вслед – мне нужно рассказать; в смысле – исповедаться? – уточнил священник; да, видимо так, Келли и сам не был уверен в том, что именно ему нужно, но здесь, в церкви, он почувствовал, что может найти какую-то лазейку, какой-то крошечный, невидимый из других мест выход из сложившейся ситуации. Конечно, сын мой, ответил священник, ты хочешь поговорить здесь или в отдельном кабинете; здесь, Келли не знал другого места и не хотел его, потому что высокие окна его успокаивали и наполняли светом, какой-то, пусть даже жалкой, но все-таки жизнью. Я слушаю тебя, присел рядом отец Уайт.
В этот момент Келли понял, что ему нечего сказать – в чем он мог бы признаться священнику? В том, что кого-то подвел? Но он никого не подводил, просто судьба сгущалась вокруг него и обрушивала свою темную сущность на окружающих людей, в частности и в особенности на любимых им, а он, Келли, тщетно пытался найти хотя бы одну причину, по которой мир оказался так неблагосклонен к нему и, что самое страшное, к другим – ведь ни Эллен, ни Матильда не были виноваты ни в чем, они просто были, и если Бог хотел его наказать – зачем же он наказал заодно и их, причем более страшно, более существенно? Келли понял, что ему нужна не исповедь, а ответ, и попытался неуклюже сформулировать вопрос – вот так и так, умирают те, кем я дорожу, почему они, если виноват я; а когда отец Уайт начал отвечать, Келли уже через несколько слов понял, что священник ничего не знает, что он находится в узких рамках своей веры, заданной то ли в духовном училище, то ли в семье, то ли еще где-то, и все ответы его – такая же пустота, как собственные измышления Джона. Но одну фразу Келли все-таки выхватил из контекста и позже не мог объяснить даже, что имел в виду отец Уайт – в искаженном сознании Келли она приобрела совершенно другое звучание и по-настоящему помогла ему, хотя в несколько ином ключе, нежели, вероятно, предполагал священник; Уайт сказал: Бог внутри тебя, и нужно просто найти его – вот так просто, расплывчато, но этой фразы хватило Келли, чтобы, почти в ночи бредя домой по пустынной улице, попытаться заглянуть внутрь себя и поискать там Бога, и, что самое удивительное, обнаружить его. Бог не был седым старцем с бородой, не был многоруким Кришной, не был даже туземным крокодилом – он был величественен, у его ног медленно двигались караваны яков, а на его вершине лежал вечный снег, подчеркивая возраст Бога, преклонный, как и самой Земли. Утром, проснувшись здоровым, трезвым и свежим, Келли слил в раковину все бутылки с алкоголем, даже несколько дорогих сортов виски, стоявших в баре и выполнявших декоративную функцию, а затем поставил мобильник на зарядку и сразу же позвонил знакомому, который организовывал путешествия в Гималаи, – собственно, этот же человек принимал непосредственное участие в подготовке первого крестового похода Келли.
Келли понял одну очень важную вещь – его цель, его поиск, его доказательство не имело особого смысла, пока он сам не осознает, каково это – быть на вершине, и теперь он чудовищно жалел лишь об одном – о том, что увлек Матильду за собой, а не отправился с ней. Теперь он должен был идти наверх, чтобы увидеть и почувствовать, а поиск фотографии при здравом размышлении оказался таким бредом, что стыдно даже было об этом вспоминать. Покорение Бога – что может быть сильнее и страшнее, что может быть величественнее для маленького человека, который значительно слабее горы, но тем не менее рвется на нее, чтобы доказать то ли самому себе, то ли окружающему миру, что он – сильнее.
Но в некоторые моменты его все-таки донимало отчаяние. Он сидел в кресле и смотрел на пустой бар, и благодарил сам себя, что догадался вылить абсолютно все, даже коллекционные сорта, потому что иначе снова бы начал пить, и все пошло бы прахом. С другой стороны, он чувствовал некоторую искусственность в этой новообразованной бодрости, что-то ненастоящее, пришедшее извне и поселившееся не в нем, а просто витающее где-то рядом; в такие моменты он извлекал из подсознания настоящую цель своего похода наверх – тот должен был стать извращенной формой самоубийства, сложносочиненным суицидом, потому что Джон Келли не собирался возвращаться обратно. Перед отъездом он планировал отослать камеру с комментариями специалисту, пусть тот все расшифрует, чтобы он, Келли, все-таки выполнил свою задачу, но сам никогда не узнал о результатах. Тем не менее Келли готовился к походу очень тщательно, потому что не мог допустить провала – пусть дорога предстояла только в одну сторону, но даже такое, одностороннее, восхождение могло не состояться при отсутствии должного оборудования и тренировок. Организм Келли расслабился за месяцы, прошедшие с предыдущего похода, и он снова отправился в спортзал, где ежедневно возвращал себя в хорошую спортивную форму; при этом он продолжал оставаться отшельником, общаясь с людьми только по мере крайней необходимости отрывочными, короткими фразами – делая заказ в аптеке, покупая билет на автобус или здороваясь с охранником тренажерного зала. Слова были излишними, основное место в его жизни занимало дело – и это дело, как ни странно, стало единственным наполнением его головы; как улитка, ползущая по склону, знает лишь то, что нужно ползти, так и Келли осознавал твердо только то, что впереди его ждет гора, ждет гора, ждет гора, и ничего, кроме горы. Телевизор он не просто выключил, а выбросил, вынес на помойку; возвращаясь домой, он обернулся и увидел, как какой-то нищий уже выволакивал огромный дорогой прибор наружу. Келли сложил в отдельный ящик все сувениры, привезенные из отдельных поездок, – не свалил в кучу, а аккуратно, экономя место, упаковал и поставил в кладовой, чтобы не мозолили глаза, также он убрал долой все книги – их он не пожалел, тоже вынес к мусорным ящикам, как телевизор; он не хотел никакой лишней информации, она сбивала и, что самое неприятное, пробуждала мысли и воспоминания, которые Келли были совершенно не нужны.
Если бы Келли хотел вернуть себе способность критически мыслить и анализировать ситуацию, он, вероятно, сравнил бы себя с каноническим големом – у него на лбу тоже сияли несколько слов, позволяющих двигаться, подчиняться командам, выполнять задания. Келли служил големом самому себе, он сам себя слепил из глины, сам написал волшебные буквы и сам намеревался себя уничтожить, как только задание будет выполнено; более того, Келли-голем служил себе ровно так же, как служил пражский глиняный человек раввину Леву – защищая от самого себя. Келли стал альфой и омегой, творцом и Адамом, и все это ради мелочной в масштабах человечества цели – взойти на гору; другое дело, что эта цель для самого Келли стала единственным спасением и смыслом жизни. Его предыдущие любови были ошибочными именно в том плане, что они упускали главное, обходили основное – и Эллен, и путешествие по следам Мэллори были не более чем сублимационными макетами того, к чему сердце Келли лежало с самого рождения, чему способствовали все жизненные вехи англичанина.